Георгий Шолохов-Синявский - Казачья бурса Страница 19
Георгий Шолохов-Синявский - Казачья бурса читать онлайн бесплатно
И вот мы услышали, как в комнату внесли Агафью Никитичну, как усадили на заранее приготовленное ложе — матрац и подушки — у постели Матвея Кузьмича. Душно, смолисто запахло росным ладаном.
Наступила напряженная тишина, ее нарушило только невнятное бормотание древней старухи. И вдруг до нашего слуха донесся тихий неуверенный голос Неонилы Федоровны. Она сказала:
— Матюша, чуешь-ба? К тебе приехала бабушка Агаша. Обернись-ба. Она молится за твою душу. Поцелуй три раза ерусалимские четки.
В ответ раздался хриплый, протравленный хмелем, негодующий голос Матвея Кузьмича:
— Кто ее приглашал? А? Кто тебя звал, бабуся? Не слышит ничего и не видит… А вы ее притащили… Хворую… Ах, мать вашу… Зачем вы привезли сюда больную старуху? Не даете ей помереть спокойно… Зачем?!
— Матюша, Матюша, всхомянись. Бог с тобой. Опомнись, — стала умолять Неонила Федоровна. — Спаси, господи… Матерь-владычица…
— Замкни уста раба твоего Матвея от скверны словесной, — добавил бодрый, пронзительный голос Прасковьи Созонтьевны. — Матюша, сыночек, образумься. Ведь я мать твоя. Господи Исусе… Свят, свят, свят… Во имя отца и сына и святого духа… Дайте ему четки. Скорей, скорей дайте четки! На них благодать гроба господня…
Послышалась возня, как будто происходила борьба. И снова — страшные, богохульные слова:
— Убирайтесь отседова все! (Ругательство.) Вон! Вороны чертовы! Богомолки вонючие! (Ругательство.) А то я вас, мать… Ах вы, квочки поганые, раскудахтались… С вашими четками… с попами… с богом… Душу мою не вызволите молитвами. Душа моя пропадает… Душа-а! Помогите!
Послышался грохот, видимо Матвей Кузьмич швырнул в старуху чем-то тяжелым, беспорядочный топот, рыдания Неонилы Федоровны.
— Аспид! Погубитель! Спасите!
Потом все затихло… Агафью Никитичну увезли вместе с целительными четками домой. А Матвей Кузьмич под утро стал метаться в жару, вскакивал с постели, пытался выпрыгнуть в окно. Его едва удерживали три пары сильных рук — Неонилы Федоровны, казака-соседа и Аникия.
Наступила третья мучительная ночь, и явившийся на зов семьи хуторской старый фельдшер-самоучка из войсковых лагерей установил: у Матвея Кузьмича началась запойная горячка…
Вспоминаю я теперь все это и думаю: как запутана и мрачна была та далекая жизнь, как отчаянно, словно слепые, метались в ней хорошие люди… И до сих пор звучит в моей памяти истошный вопль Матвея Кузьмича Рыбина: «Душа пропадает! Душа! Помогите!».
В крике этом сливались воедино задавленное грошовыми расчетами стремление вырваться из неволи, мятежный протест и ненависть к более сильным хозяевам, таким, как благочестивый и елейный жулик Маркиашка Бондарев…
Матвей Кузьмич поднялся с постели только через два месяца, когда в воздухе сильно и привольно пахло весной. Исцелила его все та же тяга к своей молотилке. Она позвала его в оздоровляющее кочевье по чужим токам, едва пригрело солнце и в степи зазвучали голоса первых сеятелей.
Вернувшись однажды из школы домой, я услышал в сарае, где стояли паровик и молотилка, знакомый перестук слесарных молотков и визг напильников. Заунывно-веселый, немного скрипучий голос Матвея Кузьмича напевал:
Ах, по морю, морю синемуПлыла лебедь с лебедятами…
Дворы и задворки
Я рос, прилежно учился, играл с хуторскими ребятами и лишь изредка недетская железная тоска с прежней силой захватывала меня. Причина: я узнавал многое, чего не знал в Адабашево и чего, может быть, не следовало бы знать.
В Адабашево, хотя жизнь там порой оборачивалась ко мне безобразным ликом, пугала то рассказами «хожалых» людей, то расправой с полюбившимися мне и отцу скитальцами по неустроенной русской земле, я все же был чист душой, житейская грязь не приставала ко мне. Бездомные пастухи и батраки, с которыми я общался, казались мне перелетными птицами, наподобие диких гусей или перепелов — они даже не вили себе гнезда, а кусок хлеба, ситцевая рубаха да хлопчатобумажные штаны, за которые они от зари до зари трудились у богатых тавричан, уравнивали их между собой и не давали пищи для корысти.
Но ненависть, глубокая, привычная, кипела в их жилах; она только не всплывала на поверхность до поры до времени. Это была ненависть к хозяевам, к их защитникам — полиции, старостам, атаманам, урядникам, заседателям — и, если прорывалась, то словно палила огнем и часто оборачивалась против самих же бунтарей-одиночек изгнанием из среды сытых или гибелью, как это было с машинистом Коршуновым, Шуршой, Куприяновым, Яшкой Зубарем.
По-другому воспринималась жизнь многолюдного казачьего хутора. Здесь непрестанно сталкивались волны людского моря — страсти бушевали в открытую. Нищета одних и богатство других выступали резче, а корысть, зависть, тупость, жадность, лживость и множество других пороков, как ржавчина, разъедали души людей, и лишь немногие из них сохранили свою природную дельность и красоту.
Среда, в которую я попал — школа, улица, церковь, — нагружала меня массой впечатлений. Я узнавал многое, и то многое не только обогащало, но и пачкало мою душу, отталкивало, пугало, заставляло гореть мои щеки огнем стыда.
Со мной не было моего верного поводыря — отца; вне школы я был предоставлен самому себе и уже не мог оставаться несведущим дичком мальчишкой.
Первым моим поводырём по житейским закоулкам был Аникий, хозяйский сын, уже достаточно «просвещенный», перешагнувший мой возраст на пять лет. Он постепенно, со знанием дела и с каким-то озорным смакованием вводил меня в курс темных хуторских задворков. Аникий как бы говорил мне: «Гляди, узнавай не только хорошее, но и дурное». И я смотрел, иногда страшась увиденного и вместе тем испытывая жгучее любопытство.
Я уже знал: всей жизнью хутора верховодит атаман, высокий, прямой, как столб, мужчина с черной бородой и длинными усами. Зимой он всегда ходил в сапогах, засунутых чуть ли не до половины голенищ в глубокие резиновые калоши, в смушковой шапке с красным верхом и желтом башлыке со спущенным на спину капюшоном с махровой серебряной кисточкой.
Я боялся встреч с ним и, завидев его, мерно и важно шагающего по улице, спешил перебежать на другую сторону, но это не спасало меня от его всевидящего ока. Все ученики должны были, здороваясь с атаманом, снимать шапки. Я не снял однажды, думая, что он не заметил меня, и на другое утро получил суровое внушение от Степана Ивановича.
Аникий научил меня: чтобы загладить ошибку, нужно при встрече с атаманом стать в сторонке, вытянуться в струнку, приставить правую руку к виску и крикнуть как можно громче: «Здравия желаю, ваше благородие, господин атаман!».
Дрожа от страха, я так и сделал, но атаман, вместо того чтобы похвалить меня, нахмурился, спросил:
— Кто научил тебя так здороваться? Ты чей?
Я онемел от смущения, не мог вымолвить ни слова. Наконец пришел в себя, назвал свою фамилию.
— Казак? — строго спросил атаман, с любопытством, глядя на меня черными сверлящими глазами.
До сих пор не знаю почему, я ответил:
— Казак.
— Врешь, хамёнок, — усомнился атаман. — Такой казачьей фамилии у нас в хуторе нету. Вот я скажу учителю, чтобы он надрал тебе ухи и оставил без обеда. Самозванец паршивый!
Тут я понял наконец, что поддался на провокацию Аникия.
Я пустился бежать со всех ног, кляня себя за доверчивость. Когда рассказал Аникию о случившемся, тот стал хохотать, схватившись за живот.
— Ах ты, Ёркин-Тёркин! Не знал я, что ты такой отчаянный. Да как же ты, кацап, посмел назвать себя казаком? Скажи спасибо, что атаман не посадил тебя в тюгулевку.
Так впервые услыхал я это, новое для меня, слово. А означало оно очень неприятное, служившее для всех пугалом хуторское учреждение — «отсидную камеру», грязный, вонючий клоповник, расположенный тут же, в хуторском правлении. Маленькое, с ржавой железной решеткой, оконце выходило на заваленный камнями пустырь. С той поры страх оказаться за этой решеткой наполнял меня леденящим холодом. Я стал еще больше бояться всякого хуторского начальства — пристава, урядника, полицейских — и обегал их за версту.
И еще на горе, при спуске к майдану и церкви, стоял высокий двухэтажный дом с подслеповатыми, в таких же, как и в хуторской кордегардии, перекрестьях решеток, окнами. Высокие каменные стены замыкали дом со всех сторон. Сводчатые ворота в южной стене были всегда закрыты, лишь изредка в них открывалась узкая калитка и из нее выглядывал усатый стражник с громадным револьвером и саблей на боку.
Это была этапная пересыльная тюрьма, или «высидной дом», как деликатно называли его хуторяне.
«Дом» казался мне загадочным, от него веяло жутью Матвей Кузьмич как-то сказал мне, что «дом» этот был построен очень давно, еще при царе Николае Первом, когда хутор представлял собой несколько разбросанных по косогору дворов, а старое кладбище, расположенное теперь в самом центре, считалось окраиной.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.