Эрнст Юнгер - Излучения (февраль 1941 — апрель 1945) Страница 11
Эрнст Юнгер - Излучения (февраль 1941 — апрель 1945) читать онлайн бесплатно
Днем у графини Подевильс я встретил Гюнингера, вернувшегося с Пиренеев. Там он видел меня во сне, в котором спрашивал, нужно ли ему изобразить руину с плющом; я не возражал, добавив однако: «Как это для Вас характерно; мне, например, как раз хочется рисовать слона», что вызвало у него досаду как намек на его романтизм.
Вечером с докторессой в «Гран-Гиньоле», помогаю ей развеять хандру. Теперь это уже не так забавно, как перед войной; дело, по-видимому, в том, что ужасное заняло в этом мире место обыденного, и тем самым его демонстрация на сцене утратила всю свою экстраординарность.
Монмартр — мрачный, сырой, из-за покушения, случившегося там накануне, перегороженный полицейскими и солдатами.
Париж, 30 ноября 1941
В разговорах друг с другом мужчины должны быть подобны неуязвимым богам. Фехтование идеями подобно сражению духовными мечами, поражающими цель без боли и усилия; и наслаждение тем чище, чем острее вы задеты. В подобных духовных упражнениях учатся не бояться ран.
Париж, 3 декабря 1941
Днем у Лешевалье на рю Турнон. Рассматривая гравюры и цветные изображения насекомых, ощутил вдруг отвращение, будто находящийся поблизости труп испортил всю радость. Существуют злодеяния, затрагивающие мир в целом, в его осмысленной связности, и тогда и художественной натуре приходится посвящать себя не прекрасному, но свободному. Самое ужасное в том, что свободы нет ни у одной из партий, и сражаться приходится в одиночку. Воистину можно позавидовать поденщикам этой войны, честно гибнущим на отдельных ее участках. Они все же возвращаются к целому.
Потом у Шармиль на рю Бельшас. Тихая улица; когда проходишь лестничной клеткой, время остается позади, в вечереющих дворах. Чувство защищенности: «Никто не знает моего имени, никому не известно это убежище».
«Voyage autour de ma chambre»[26] в старом кресле, как на ковре-самолете из «Тысячи и одной ночи». Мы болтали, чаще всего о словах и их значениях, справляясь время от времени в книгах. Библиотека, богатая прежде всего книгами по теологии и глоссариями.
Шармиль. Что я в ней ценю: чувство свободы, запечатленное на ее челе. Среди людей есть такая их часть — соль земли, не дающая истории совершенно увязнуть в тупом повиновении. Это дано лишь некоторым — чувствовать свободу инстинктов, даже если они рождены в мире полицейских и заключенных. Еще бывают такие орлиного племени люди, узнаваемые даже и за решеткой тюрьмы.
Я должен был дожить до моих лет, чтобы обрести наслаждение в духовном общении с женщинами, что и предсказывал мне Кубин{35} — этот маг и чародей. В этом изменении, именно потому, что я был доволен своей судьбой, есть что-то ошеломительное, точно для баллистика, видящего, как проходящий предписанную траекторию снаряд вдруг отклоняется совсем в другие слои атмосферы. Но законы стратосферы ему неизвестны.
К тому же тоска по людям все время растет. Именно в тюрьме становится ясно, что значит единомышленники. Можно отказаться от всего, лишь бы не утратить людей.
В «Рафаэле» закончил: Буассьер, «Курение опиума». Вышедшая в 1888 году, эта книга стала для меня разведочной шахтой. Она изображает не только жизнь в болотах и лесах Аннама,{36} но и духовные обретения. В опиумных грезах над малярийными тропическими зонами колышется иной хрустальный мир, с ярусов которого сама жестокость теряет свою силу. Куда-то уходит вся боль. Наверное, в этом — высшее свойство опиума: так оживлять творческую силу духа, фантазию, что она воздвигает для себя волшебные замки, со стен которых не страшна утрата туманных и болотистых пределов здешней жизни. Душа строит себе мосты для перехода в смерть.
Париж, 4 декабря 1941
В сильный туман в Пале-Рояль. Вернул Кокто Буас-сьера. Он живет там на рю Монпансье, как раз в том доме, где Растиньяк принимал г-жу Нусинген. У Кокто было общество; среди окружающих его вещей мне бросилась в глаза грифельная доска, на которой он быстро набрасывал мелом штрихи, иллюстрируя разговор.
На обратном пути меня особенно охватило ощущение опасности, когда в старых переулках вокруг Пале-Рояль стали раскрываться двери в крытые дворы, откуда просачивался мутный красный свет. Кто знает, что затевается в тамошних кухнях, кому известны планы, которыми заняты эти лемуры?{37} Проходишь незримо сквозь эту сферу, но когда исчезнет туман, неминуемо будешь опознан двигающимися в нем существами.
«L’homme qui dort, c’est l’homme diminué».[27] Одно из заблуждений Ривароля.{38}
Париж, 7 декабря 1941
Днем в Немецком институте. Там, среди прочих, Мерлин,{39} высокий, костлявый, сильный, неотесанный, но яростный в дискуссии, или, скорее, в монологе. У него отстраненный взгляд маньяка, глаза прячутся под надбровными дугами, словно в пещерах. Он не смотрит ни влево, ни вправо; кажется, он следует какой-то неизвестной цели. «Смерть всегда при мне», — и он тыкает пальцем возле кресла, будто там лежит его собачонка.
Он выразил свое несогласие, удивление по поводу того, что солдаты не расстреливают, не вешают, не изничтожают евреев, — удивление по поводу того, что тот, к чьим услугам штык, не использует его неограниченные возможности. «Если бы большевики были в Париже, они бы вам показали, как прочесывают население, квартал за кварталом, дом за домом. Будь у меня штык, я бы знал, что делать».
Было весьма полезно послушать в продолжение двух часов витийство подобного рода, насквозь пронизанное невероятным нигилизмом. Таким людям слышна всего лишь одна песня, но уж она-то захватывает их целиком. Они похожи на железные автоматы, двигающиеся своим путем, пока их не разрушат.
Интересно, что эти умы выступают от имени науки, например от имени биологии. Они обращаются с ней, как жители каменного века, делая из нее лишь средство уничтожения.
Их счастье не в том, что у них есть идея. Идей бывало уже достаточно, — тоска гонит их на бастионы, откуда лучше всего сеять ужас и открывать огонь по толпам людей. И если это им удалось, они продолжают свой духовный труд, все равно на какие тезы они взгромоздились. Они предаются наслаждению убийством, и именно эта страсть к массовому уничтожению и была тем, что с самого начала тупо и бессмысленно толкало их вперед.
В прежние времена, когда все поверялось верой, такие натуры распознавались быстрее. Теперь они проникают под прикрытием идей. Идеи же могут быть любыми, что видно хотя бы из того, что по достижении цели их отбрасывают, как тряпки.
Сегодня стало известно о вступлении в войну Японии. Именно 1942 год может быть тем годом, в котором больше, чем когда-либо, людей отойдет в загробный мир.
Париж, 8 декабря 1941
Вечером прогулка по пустынным улицам города. Из-за покушений передвижение населения ограничено уже ранним вечером. Мертвая тишина и туман, лишь из домов слышится пение по радио и щебетание детей, будто идешь вдоль рядов с птичьими клетками.
В связи с моей работой о борьбе за власть во Франции между армией и партией я перевожу прощальные письма заложников, расстрелянных в Нанте. Они попали мне в руки вместе с актами, и я хочу обезопасить их от потери. Это чтение придало мне сил. В момент объявления человеку о смерти он перестает быть слепым орудием чужой воли и осознает, что из всех связей самая глубинная — любовь. Кроме нее, единственно смерть истинная благотворительница в этом мире.
Во сне я ощутил, как Доротея, словно в старой детской сказке, порхнула ко мне и стала ощупывать меня кончиками своих нежных тонких пальцев. Сначала она скользила по рукам, ощупывая каждый палец отдельно, особенно лунки ногтей, затем принялась за лицо, трогая веки, уголки глаз, надбровные дуги.
Это было очень приятно, так характерно для этого создания и его замысла. Она будто бы исполняла на мне тончайшее искусство обмеривания, почти как если б задумала изменить меня, шевеля пальцами, словно над какой-то нежной массой, особым тестом.
Она снова вернулась к руке и, помедлив, прошлась Минными касаниями по ее тыльной стороне. По магнетизму ее прикосновений я понял, что теперь она ласкала духовную руку, пальцы которой немного длиннее пальцев руки физической.
На прощание она положила руку мне на лоб и прошептала: «Бедный мой друг, со свободой покончено».
Долго лежал я в темноте; такой тоски я не испытывал со дня приезда из Венсена.
Париж, 9 декабря 1941
Японцы решительно наступают. Может быть потому, что время — самая большая ценность для них. Я ловлю себя на том, что путаю союзников; иногда мне ошибочно кажется, что это японцы объявили нам войну. Все переплелось, как змеи в мешке.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.