Сергей Чупринин - Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета Страница 18
Сергей Чупринин - Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета читать онлайн бесплатно
И тогда, когда в годы первой русской революции писатель очутился вдруг в положении потерявшего ориентиры и общественный престиж Петра Петровича Кудрявцева из повести «Вихрь», в этом смысле до известной степени автобиографической.
И тогда, когда в условиях нового революционного подъема, чреватого Октябрем, Дорошевич уже окончательно отстал от продвижения грозового фронта и остался «при особом мнении» (так назывался сборник его политических статей, выпущенный в 1917 году в Кишиневе), мало, впрочем, в столь горячую пору интересовавшем и большевиков, бравших власть в свои руки, и наголову разгромленных, хотя еще и сопротивляющихся кадетов, вкупе с октябристами, эсерами, трудовиками, монархистами и прочими и прочими.
5
Перечитывая спустя десятилетия очерки и фельетоны Дорошевича, воочию видишь путь русского интеллигента, не всегда умевшего отличить иллюзии от реальности, но неизменно стремившегося быть предельно честным и с самим собою, и с временем, в которое ему выпало жить и работать.
Но — и это, наверное, еще важнее — видишь и время, то застойное, подернутое обывательской ряской, влекущее к «малым делам» и либеральному прожектерству, то мгновенно вздыбливающееся, мгновенно упраздняющее — за ненадобностью и несбыточностью — и «малые дела», и филантропическое прожектерство, и надежду сохранить независимость между молотом революции и наковальней реакции.
Дорошевичу казалось иной раз, что он описывает прихотливые узоры и случайные комбинации цветов и красок внутри социального калейдоскопа. На самом же деле, как это ясно теперь, он писал поступательный ход истории, по-писательски, а не по-журналистски отражая и исследуя реальность (в том числе и реальность интеллигентских иллюзий) в ее сущностных, типических чертах и формах.
Из газетного поденщика в газетного писателя он выработался как раз в силу этого редчайшего и среди беллетристов дара типизировать характеры и ситуации, выделять в случайном вроде бы эпизоде его неслучайный смысл, как бы «гранулируя» в художественно-публицистических образах, зачастую достигавших афористической емкости и ударности, самую суть, квинтэссенцию дела.
Он всегда точен, конкретен и живописен в деталях — знает, что иным способом не завоевать читательское доверие. Но он знает и о том, что детали, подробности, «картинки с натуры» и даже сам контур авторской мысли быстро улетучатся из читательской памяти, если в точно выбранный, отлично подготовленный момент не закрепить их отчеканенной и, по возможности, остроумной, парадоксально звучащей формулой — ну вот, например:
«Если бы меня спросили, что за страна Россия, — я смолчал бы, но подумал:
“Это страна, где все друг друга презирают”».
Эффектно? Да, но и эффективно, ибо читательское внимание тут же переводится из плоскости конкретного разговора о донельзя конкретных вещах в гораздо более широкий план размышлений о социально-психологическом «климате» предреволюционной России, где власть действительно ни в грош не ставила своих подданных и подданные отвечали ей тем же, где принято было не уважать своего противника и споры «на идейном уровне» приобретали зачастую характер кухонной перебранки.
«В старой Москве все было дешево: говядина, театр и человек», — как бы мимоходом роняет Дорошевич, и читатель, восхищаясь парадоксалистским острословием фельетониста, поначалу даже не замечает, что к этой броской фразе, словно к магниту, притягиваются и его, читателя, личные наблюдения, и наблюдения писателя над жизненным укладом и бытом «первопрестольного града». Остроты, которыми так славился Дорошевич, в лучших его работах никогда не были самоцельными. Приманивая публику, вовлекая ее в непринужденный, полный взаимного доверия диалог, порою казавшийся и не диалогом даже, а ни к чему не обязывающей болтовней, эти остроты всегда укрупняли содержание фельетона, «невзначай» наталкивая читателя на серьезные выводы и обобщения.
О чем речь? О пустяках вроде бы — о том, например, что интеллигентные, казалось бы, люди взапуски рассказывают друг другу неприличные анекдоты, что еще совсем недавно считалось безусловно дурным тоном.
Дорошевич отнюдь не морализирует, но так ведет разговор, что эта пустяшная примета интеллигентского быта начинает восприниматься читателями как верный знак социального гниения, постигающего общество в эпохи безвременья, а финальный вывод фельетона:
«И сама наша жизнь превратилась в один сплошной анекдот.
Нельзя сказать даже, чтоб очень приличный.
Муза истории густо покраснеет, рассказывая его нашим потомкам» —
заставил, надо думать, пристыженно поежиться не одного из свежеиспеченных поклонников площадного юмора.
Или вот еще — скромная по объему да, казалось бы, и по поводу пародия на обывательские воспоминания о Чехове, во множестве расплодившиеся после смерти великого писателя. Автор надежно вроде бы упрятан за потоком речи своего персонажа, но речь эта выстроена так, что на страницах фельетона — задолго до Зощенко и как бы предваряя облик его знаменитого героя — в полном великолепии вырисовывается такое «мурло мещанина», что впору уже не смеяться, а плакать.
6
Газетчик становится газетным писателем тогда, когда его начинают читать не из интереса к теме статьи или фельетона, а из интереса к личности самого автора, к его позиции, к его мнению и даже к стилю.
Теперь это аксиома. Но сто — сто двадцать лет назад, когда специфически газетные жанры и способы воздействия на публику еще только выкристаллизовывались, проходили первую рабочую обкатку, эту истину надо было доказывать.
И Дорошевич привел столько доказательств, как никто другой, быть может, в нашей дореволюционной печати.
Он точно определил, что в газетном фельетоне нет места ни натужному серьезничанию, ни натужному острячеству:
«“Острословие” вовсе не необходимая составная часть фельетона. Это только приправа… Непременное условие фельетона:
— Остроумие мысли.
Самой мысли, а не слова.
Очень ловкая, яркая, выпуклая ее постановка».
Он запустил в повсеместное обращение знаменитую «короткую строку», что не только резко ускорило темп повествовательной речи, но и позволило чисто графическими средствами выделять в каждом материале наиболее существенное, заслуживающее запоминания.
Он понял колоссальные возможности цикличности, когда самые разнородные по теме публикации связываются единством приема и авторского взгляда на действительность, и читатель исподволь приучается следить не только за движением событий, но и за «длинной мыслью» их истолкователя и комментатора.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.