Александр Бахрах - По памяти, по запясямю Литературные портреты Страница 38
Александр Бахрах - По памяти, по запясямю Литературные портреты читать онлайн бесплатно
Жид затем рассказывал, что появление Вильде в далеком, почти отрезанном от мира Кабрисе и ночной разговор, который он имел с ним, показались ему настолько значительными, что он не задумываясь, разбудил жившего тут же зятя хозяйки дома — будущего деголлевского министра иностранных дел французского правительства в изгнании, рано умершего Пьера Вьено, который в те дни как раз готовился к «бегству» в Англию.
Жид оставил Вьено с глазу на глаз со своим посетителем и потом узнал, что беседа их продолжалась до самого утра и, по словам Вьено, была политически чрезвычайно важной.
Жид закончил свои воспоминания о Вильде словами о том, что все, кто только сталкивался с ним, сохранят чувство подлинного преклонения перед его памятью, не забудут его решительности, его прямолинейности и нежелания лавировать и идти на какие-либо компромиссы.
Отзвук рассказанного Андре Жидом можно, пожалуй, найти в предсмертных записях самого Вильде, которые он вел в нацистской тюрьме в ожидании рокового суда. Записи эти были переданы его жене. «Однажды над Грассом я смотрел, — записывал он, — дивную картину природы — красивые деревни с черепичными крышами в цветущих мимозах и вдали нежно-голубой залив в лучах восходящего солнца. Я говорил себе: быть может я более никогда не увижу этой красоты, но я всегда буду помнить о ней и о том, что я тогда думал. Я надеюсь, что если я буду расстрелян, то это произойдет не в погребе, а при розовом свете зари, и я знаю, что это ощущение природы по своей силе будет стоить долгих годов дальних странствий».
Предчувствия его сбылись только отчасти — едва ли была ему видна «розовая заря» — хотя в последнем письме, адресованном в день казни жене, он добавлял: «Я с улыбкой встречаю смерть, как некое новое приключение, с известным сожалением, но без раскаяния и страха». И дальше следовало несколько строчек из сочиненного им в тюрьме французского стихотворения, которые в неуклюжем переводе звучат: «Как всегда невозмутим и ненужно смел, я послужу мишенью для двенадцати немецких винтовок». «Ненужно смел»… Так ли это? Он сам писал, что «напрасных жертв не бывает», и, собственно, сам себе подписал смертный приговор, когда из так называемой «свободной зоны» Франции вернулся в Париж, чтобы своим присутствием, принимая на себя весь риск предприятия, спасти других.
Посмертно Вильде был награжден высоким орденом Сопротивления, и приказ о его награждении, подписанный генералом де Голлем, выгравирован на мраморной доске, висящей в вестибюле Музея человека. Приказ этот гласит: «Оставленный при университете выдающийся пионер науки Борис Вильде с 1940 года всецело посвятил себя делу подпольного Сопротивления. Будучи арестован чинами гестапо и приговорен к смертной казни, своим поведением во время суда и под пулями палачей показал высший пример храбрости и самоотречения».
А теперь, спустя столько беспокойных лет — я все еще с щемящим чувством продолжаю вспоминать бессонную ночь в непритязательном кабачке, когда — кажется, единственный раз в жизни — мне удалось поговорить «по душам» с моим соседом. Было бы зазорно утверждать, что я мог тогда предвидеть его судьбу. Но, несомненно, я не мог не почувствовать в Вильде что- то трудно определимое словами, но что резко отделяло его от других, какую-то невозможность сбить его с намеченного им пути — в науке, в жизни, в любви, в ненависти, в борьбе с тем, что казалось ему воплощением высшего зла, в борьбе не словами, не сборищами, в конкретным делом. «Что-то надо в жизни совершить» — был словно лейтмотив всего того, что он говорил в ту «странную» ночь. А совершил он больше, чем сам тогда мог предполагать.
Я еще раз процитирую его собственные слова: «Пусть после окончания войны воздадут должное нашей памяти — этого будет достаточно». Поэтому мне кажется, что вспомнить о Борисе Вильде, о соучастнике его группы Сергее Левицком, о тех, кто погиб вместе с ними, долг каждого, кто их знал, независимо от каких-либо дат или годовщин, независимо от той синей дощечки, которая увековечивает его имя в одном из парижских предместий.
«Наш общий друг»
Существуют различные образцы людской породы. Одни друг с другом во многом схожи, как бы вылеплены из «одного теста». Другие — в своем роде единственны, внешне и внутренне в чем-то неповторимы. Именно к этой последней категории несомненно принадлежал один из наиболее любопытных и талантливых поэтов русского зарубежья, Александр Гингер.
Чтобы поглубже окунуться в ту атмосферу, которая когда- то была для меня привычной и в которой большую роль играло его общество, чтобы мысленно восстановить его голос, свойственную ему гнусавость, особенно им подчеркиваемую, когда он читал стихи, я разложил перед собой веером четыре его стихотворных сборничка, пятый у меня не сохранился. Один из них озаглавлен «Свора верных», другой «Преданность». Заглавия подлинно многоговорящи, потому что верность, преданность, непоколебимая лояльность были наиболее характерными его чертами. Но преданность и верность чему? Той внутренней этике, которую он раз-навсегда для себя выработал, не подвергая ее никаким привходящим политическим или иным ветрам.
Да, он был верным другом, на которого при любых обстоятельствах можно было положиться. Но все же притягивало к нему не это свойство — ведь в конечном счете никто от него никаких «подвигов» не требовал и сам он писал: «я считаю, что я недостаточно смел / И что это большой грех». Дело было скорее в том, что он все принимал и понимал. С одинаковой отрешенностью, я бы даже сказал — с одинаковым любопытством наклонялся он над добром и злом, не удивляясь, ничем не возмущаясь, ни перед чем не преклоняясь. Он не знал, что такое зависть и появление всякого нового таланта или даже проблеска таланта его искренно радовало, но его врожденная благожелательность никогда его не ослепляла, он был чужд любому проявлению маниловщины.
Гингер был некрасив, однако в лице его, в манере держаться было что-то, что делало его «общим другом». Он был на редкость умен, умен в мельчайших наблюдениях и замечаниях по любому поводу. У него было свое собственное видение мира и его нелегко было в чем-то разубедить. Он был фаталистом и даже когда черные тучи сгущались над его головой, он готов был считать, что «все к лучшему в этом лучшем из миров». Может быть, его фатализм основывался на его пристрастии к азартным играм, ко всему, где приходилось вступать в единоборство с неведомыми силами или испытывать капризы «теории вероятностей». Вероятно, из всех обуревавших его страстей любовь к азартной игре была наиболее сильной, наиболее его манившей и не зря он писал:
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.