Виссарион Белинский - Полное собрание сочинений А. Марлинского Страница 9
Виссарион Белинский - Полное собрание сочинений А. Марлинского читать онлайн бесплатно
…Я был тогда влюблен, влюблен до безумия! О, как обманывались те, которые, глядя на мою насмешливую улыбку, на мои рассеянные взоры, мою небрежность речей в кругу красавиц, считали меня равнодушным и хладнокровным. Не ведали они, что глубокие чувства редко проявляются именно потому, что они глубоки; но если б они могли заглянуть в мою душу, и, увидя, понять ее, – они бы ужаснулись! Все, о чем так любят болтать поэты, чем так легкомысленно играют женщины, в чем так стараются притворяться любовники, во мне кипело, как растопленная медь, над которою и самые пары, не находя истока, зажигались пламенем. Но мне всегда были смешны до жалости притворные вздыхатели с своими пряничными сердцами; мне были жалки до презрения записные волокиты с своим зимним восторгом, своими заученными изъяснениями; и попасть в число их для меня казалось всего страшнее.
Нет, не таков был я: в любви моей бывало много странного, чудесного, даже дикого; я могу быть понят или непонятен, но смешон никогда. Пылкая, могучая страсть катится, как лава; она увлекает и жжет все встречное; разрушаясь сама, разрушает в пепел препоны, и хоть на миг, но превращает в кипучий котел даже холодное море.
Весь этот отрывок – пародия на одно место в «Джяуре» Байрона. Но Байронов джяур – сын пламенного Востока, азиатец душою и телом, а потому и тигр, следственно, животное благородное и поэтическое, хоть тем не менее все-таки животное… Он говорит о своей кипучей крови и знойных страстях совсем не для того, чтобы рисоваться ими, но на смертном одре, исповедуясь перед монахом, и для того, чтобы неистовством зверских страстей своих хотя несколько оправдать свои кровавые грехи. Этот джяур был христианин и потому не мог, хотя на краю могилы, не смотреть на свои страсти, как на несчастие. Вообще, сила страстей отнюдь не то же самое, что глубокость души; эта сила скорее бывает признаком мелкости натуры при кипучей крови. Потом, всякая страсть, хотя дикая, не говорит о себе, не острит над пряничными сердцами и не боится попасть в их число… Как в действительности, так и в искусстве все говорит само за себя, то есть делом, а не словами и не уверениями. Что не равно своему идеалу, но силится дотянуться до него, – то необходимо натягивается. Вот отчего во многих повестях так много бывает натяжек. Но обратимся к повести. Хотя герой ее и божится, что его страсть глубока, как море, но мы видим в ней одну чувственность, и больше ничего. Вот почему ему виделся образ танцующей Полины, и вот почему мучила его мысль, что она слушает ласкательства какого-нибудь счастливца, который вертится с нею и, может быть, отвечает на них (стр. 203): только истинное, высокое чувство чуждо ревности и полно взаимного доверия. Оно не жжет, но греет; оно не пылает пожаром, но теплится кротким светом. В нем все одухотворено, и самое желание чисто и девственно. В нем нет громких фраз, нет пышного многословия: взгляд, брошенный украдкою, недоговоренное слово, кроткая улыбка заменяют в нем «речи», а если оно заговорит – его речь будет полна глубокой, энергической, но в то же время и светлой, тихой, благоуханной поэзии, где все – теплота и свет, но без огня, дыма и чада… Повторяем, и страсть имеет свою поэзию и может быть предметом поэтического изображения; но только поэт должен изображать ее, как предмет, вне его и сам по себе существующий, а не петь ей гимны, не выдавать ее, с божбою и клятвами, за высший цвет человеческого чувства и не делать из нее апотеоза. – Посмотрите, что это такое:
Не умею описать, что со мною сталось, когда, обвивая тонкий стан ее рукою, трепетною от наслаждения, я пожимал другой ее прелестную ручку; казалось, кожа перчаток приняла жизнь, передавала биение каждой фибры… казалось, весь состав Полины прыщет искрами! Когда помчались мы в бешеном вальсе, ее летающие душистые локоны касались иногда губ моих; я вдыхал ароматный пламень ее дыхания; мои блуждающие взгляды проницали, сквозь дымку – я видел, как бурно вздымались и опадали белоснежные полушары (?!..), волнуемые моими вздохами, видел, как пылали щеки ее моим жаром, видел – нет, я ничего не видал… пол исчезал под ногами; казалось, я лечу по воздуху, с сладостным замиранием сердца (стр. 235).
Чтобы окончательно выразить нашу мысль, сделаем в pendant[7] к этой выписке другую:
Испытали ли вы жажду крови? Дай бог, чтобы никогда не касалась она сердцам вашим; но, по несчастию, я знал ее во многих и сам изведал на себе. Природа наказала меня неистовыми страстями, которых не могли обуздать ни воспитание, ни навык; огненная кровь текла в жилах моих. Долго, неимоверно долго мог я хранить хладную умеренность в речах и поступках при обиде, но зато она исчезала мгновенно, и бешенство овладевало мною. Особенно вид пролитой крови, вместо того чтобы угасить ярость, был маслом на огне, и я, с какою-то тигровою жадностию, готов был источить ее из врага капля по капле, подобен тигру, вкусившему ненавистного напитка (стр. 246).
Истинный романтизм, как понимали его у нас назад тому лет пятнадцать! Читаете и невольно переноситесь в леса, где живут тигры, медведи и волки, с их неистовыми страстями, с ненасытимою жаждою крови. Гений Виктора Гюго – сего свирепого архиромантика – уже пускался было на изображение медвежьих чувств и мыслей, сделав белого медведя героем первого своего романа: его подражатели, не столь смелые, ограничились изображением зверей под человеческими именами, с человеческими обликами, оставив им только их животные страсти, чтоб выдавать их за глубокие ощущения глубоких сатанических душ…
Гораздо более был в своей колее талант Марлинского в «Лейтенанте Белозоре» – этом живом, легком и шутливом рассказце, без особенных претензий. Это настоящий род таланта Марлинского, и, – несмотря на то, что в повести нет ни лиц, ни характеров, хоть сколько-нибудь художественно очерченных, а следовательно, нет и признаков голландской народности, – ибо купец, кстати и некстати говорящий при каждом слове «два аршина с четвертью», еще не голландец, так же как купчиха, которой вся жизнь сосредоточена на кухне, еще не голландка (перемените их имена, и они будут принадлежать к какой вам угодно нации); несмотря на то, что любовь героев повести уж чересчур сладковата и слишком походит на канареечную, а представитель французской нации, Монтань Люссак, уж чересчур и подл, и глуп, и пошл; несмотря на ужасную растянутость и множество ненужных вставок и разглагольствований, – веселенький рассказец читается до конца и не без удовольствия. В нем много премиленьких подробностей; особенно забавны матросские разговоры, и вообще в тоне рассказа много добродушия и непритворной шутливости. К числу таких же удачных рассказов в этом роде должно отнести «Военный антикварий» и «Мореход Никитин».
Собственно русские повести Марлинского, содержание которых он брал из русской старины, не выдержат никакой критики, даже самой снисходительной. Таковы суть: «Наезды», «Роман и Ольга», «Изменник» и пр. В них речь по-видимому русская, и имена русские, даже много русских обычаев, поверий и ссылок на историю; но ни русского лица, ни русской души. Это – расиновские трагедии в форме рассказов. Снимите с действующих лиц их охабни и фаты, выбросьте из их речей немногое число русских поговорок и пословиц, и перед вами очутятся те безличные образы, которым к лицу всякое платье и всякое имя и которые столько же русские, сколько и греки, немцы, и англичане, и татары. То же должно сказать и о рыцарско-ливонских рассказах Марлинского: его немецкие рыцари и дамы ничем не отличаются от новгородских молодцов и молодиц, которые ничем не отличаются от его немецких рыцарей и дам. Перечтите «Замок Эйзен», «Замок Нейгаузен», «Латника», «Замок Венден», «Ревельский турнир», и вы увидите в них поразительную бедность изобретения, удивительное однообразие в манере рассказывать и чрезвычайное сходство в действующих лицах, особенно в их «речах», из которых сшиты эти рассказы. Лучший из них «Ревельский турнир»: в нем мало сильных страстей, много добродушия и веселости, а потому он и читается с удовольствием, как занимательная сказка.
Читатели, может быть, ждут от нас подробного разбора кавказских повестей Марлинского, особенно «Аммалат-Бека» и «Муллы-Нура»: увы, мы не в состоянии выполнить их ожидания! По праву добросовестного критика, мы хотели прочесть эти повести, принимались несколько раз, но – всякой силе есть пределы, и мы, после многократных приемов и невероятных усилий, принуждены были сознаться в своем бессилии для свершения подобного подвига. Конечно, в них – особенно в «Аммалат-Беке» – есть удачные страницы, хотя и в слишком ограниченном числе, есть превосходные стихи – перевод черкесских песен; но целое так натянуто, так перетянуто и в изобретении, и в изложении, что впечатление, производимое на душу читателя, очень походит на давление кошемара. Что касается до Муллы-Нура, этого татарского Карла Моора, то вот он вам весь – извольте любоваться, сколько душе угодно:
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.