Сергей Голубов - Когда крепости не сдаются Страница 2
Сергей Голубов - Когда крепости не сдаются читать онлайн бесплатно
Капитан жил в городе, верстах в шести от форта VII, и ежедневно по два раза, с никогда не притуплявшимся удовольствием, покрывал это расстояние на своем стальном коне. Сейчас он катился в город. До выезда на Тереспольское шоссе его преследовало поганое воспоминание о Жмуркине; но здесь оно вдруг оторвалось и растаяло позади. Карбышев задумался о предстоящей поездке в Петербург, — ему часто приходилось бывать там по проектным делам. Он любил Петербург за связанное с ним хорошее прошлое, за раннюю пору своей жизни, за училище, за академию… Карбышев кончил академию первым по баллам в своем выпуске: проектирование крепости — 11,5; фортификационный проект старшего класса — 12; строительный проект — 11,9; архитектурный — 12…[2]. Вспоминать как будто бы даже не стоит, а и забыть — невозможно…
Его трудолюбие и трудоспособность многим казались тогда необыкновенными. Офицеры дополнительного класса не спали ночей перед экзаменами — проектировали и приходили на экзамены с красными глазами. А Карбышев появлялся свежий, гладко выбритый, вынимал из папки не один, а шесть чертежей к своему проекту. Спрашивается: достаточно ли одного трудолюбия для шести самостоятельных решений?
Подъезжая к цитадели, капитан оглядел давно знакомую картину: люнеты, фланкирующие постройки… Впереди — цепной мост через Буг, и на обоих берегах реки — старая крепость… Когда весной одиннадцатого года Карбышев приехал сюда на службу, его поразило отсутствие у брестских фортов круговой обороны. Нет ее и теперь. Как не были разделены средства ближней и дальней обороны, так и… Однако, господа, это много похуже Жмуркина. И неужели никогда не будет этому конца?.. Опустив голову, он принажал на педали. По сторонам шоссе все чаще вставали кривые старые вербы, сплошь облепленные гнездами. Черные тучи хриплоголосого воронья густо вились над вербами. Карбышев въехал в цитадель по висячему мосту, свернул, близ башни направо к гауптвахте с караулом у фронта и дальше по плацу, между комендатурой и церковью, мимо инженерного управления, мимо красивого, как дворец, офицерского собрания, — на Муховецкий мост. Сколько раз видел он эти ворота, мосты и башни, и красное кольцо бесконечной оборонительной казармы, и склады в подвалах древних кляшторов[3], и огромные пороховые погреба… Как крепостное сооружение цитадель давным-давно отжила век. И все-таки, глядя на чистенькие кирпичные стены старинной боевой игрушки, Карбышев читал на них небывалое — кровавую эпопею подвигов, мужества и геройского терпения, историю заново преодоленной севастопольской судьбы. Не было здесь этого? Не было. Но кто поручится, что не будет?..
За Муховецким мостом — офицерские флигеля. Карбышев быстро миновал это скучное место и выехал из крепости через Александровские ворота. До города оставалось около версты. Дорога шла вдоль железнодорожной насыпи. За нею — слобода Граево и казармы саперного батальона. А впереди направо — город. Отсюда он уже хорошо виден. Однако несколько человеческих фигур, тесно сбившихся в кучку, заслоняли его сейчас собой. Что за люди? Зоркий глаз Карбышева определил без ошибки: шестеро рядовых пехотинцев при ефрейторе и унтер-офицере. Это караул возвращается в крепость с вокзала. Солдаты были чем-то заняты так, что ни один не приметил подъезжавшего капитана. Они стояли кружком и разглядывали винтовку, казавшуюся прутиком в руках высоченного детины. У тех, которые разглядывали, были явно смущенные затылки и спины, а у верзилы мелко и часто дрожал подбородок. Примкнутый к винтовке штык был сильно погнут на сторону; ружейная ложа разбита в щепу. Скверно!
— Что случилось, ребльята?
При слове «ребята» солдаты вздрогнули и вытянулись, — так по-офицерски скартавил его удивленный Карбышев. Они угрюмо смотрели на капитана, узнав его по велосипеду и по невысокой, хорошего мужского склада, широкой в плечах, узкой в тазу, фигуре. И он смотрел на них немигающим взглядом, — спрашивал. Унтер-офицер выступил вперед.
— Так что полное несчастье, ваше благородие…
* * *Стоя на часах у вокзальной водокачки, рядовой Романюта смотрел на дальний лес, синевший у горизонта, и думал о доме. Ему ясно представлялась худая изба из тонких кругляков, прибившаяся с боку к тесной деревушке, между частым бором и глубокой петлистой речкой. Здесь-то и вырос он — возле сохи и бороны, и труд пахаря был его первой школой. Эта школа разбудила в нем душу. Здесь-то и высмотрел он своими молодыми ясными глазами то, что казалось ему тогда главным в жизни. А затем. — военная служба. Но не пашут, не боронят в полку. Между тем именно полк должен был переучить Романюту, показать ему мир с той стороны, о которой его упрямое сознание никогда до сих пор и знать не хотело. Трудная задача! Чем ближе подходила к концу военная служба Романюты, тем слаще мечталось ему о доме. И чем ярче рисовалась в памяти скудость родного гнезда, тем вернуться в него казалось желанней. Редкий месяц не получал Романюта письма от жены. Почти каждое из этих писем было таково, что, прочитав его, он долго сидел с каменной тоской в широкой груди и внезапно осунувшимся лицом. То дедушка Костусь пошел побираться; то дядя Викентий вдруг упал на улице скорчен, да уж так и не расправился; то кум Калошка бросил жену и вовсе пропал с глаз. «Злая жизнь, — стоя у водокачки, думал Романюта, — злая…» Однако люди, как видно, привыкли к тому, чтобы она была такой. Во всяком случае, злая деревенская жизнь манила к себе Романюту, как свет, звала, как радость. И он с жадностью высчитывал недели и дни, оставшиеся до увольнения в запас…
Шли солдаты с караула весело — беззаботно зубоскалили и смеялись. Весь наряд состоял из старослужащих, а караульный начальник бывал строг только с молодыми. Присутствие начальства никого не тяготило.
— Ох, и надоела эта самая жизнь на цыпочках!
— Да, нашего брата, жеребцов стоялых, только из конюшен выведи… Разве это возможно, чтобы без упряжки!..
— Известно! Год служи, а девять тужи!
Унтер-офицер остерег, для порядка:
— Смейся, ножки свеся, а говори, так подбери!
Когда проходили мимо Граевской слободы, Романюта попросил унтера:
— Дозвольте, господин отделенный, в лавочку за бумагой сбегать!
Унтер глянул искоса, предупреждающе.
— Можешь! Однако свое дело делай, а нашего не порть, — чтобы без задержки!
— Я — духом…
И Романюта пустился к слободке напрямик через линию железной дороги.
Покупателей в лавочке не было. Торговка сидела у двери и вязала чулок. Отложив вязанье, она впустила солдата в полутемный чулан и первым делом так переставила на полочке товар, что из-за бумажных картузов с махоркой, ссохшихся кусков серого мыла и банок с ядреной солью, известной под названием «бузун», прямо на Романюту глянули ясные бутылки с водкой, залитые по головкам красным сургучом. Но Романюта отвел глаза и спросил про бумагу.
— И то есть, — сказала торговка, — письма писать?
— Письма.
— Домой?
— Домой.
— А почему, кавалер, мало берете? Возьмите пачечку или две — бумага гомельская, первый сорт, поискать такой бумаги, ей-ей, и в городе не найдется. На такой бумаге письма писать, особенно жене, это, знаете… Две, что ли?
— Не надо двух, — радостно возразил Романюта, — мне и служить-то осталось всего два месяца.
Торговка внимательно оглядела великана черными грустными глазами.
— Ой, кавалер, чтобы по-вашему было, а домой вы скоро не попадете.
— Почему?
— Увидите.
— Болтай…
Торговка вздохнула.
— Водки давно не пили?
— Давно.
— У шинкарей казенная на четвертак подорожала, к рублю идет. А вы — домой!
Романюта не понимал, о чем она толкует. Но чуял в ее словах неладное.
— Только я одна еще не сошла с ума, — говорила торговка, — отпускаю за штоф по полтиннику. Налить, что ли?
Солдат кивнул головой. Он с удивлением видел, что не только слова, но и поступки этой странной, похожей на гадалку женщины мало-помалу перестают зависеть от его согласия или несогласия. Отказываться просто не стоило: она все равно налила бы.
— Присядьте, кавалер. Рибка, грыбки…
— Сидеть время нет. Живо плескай! Не до баликов…
Как и хозяйка, он выговаривал по-русски не чисто. В роте его дразнили: «Ватние бруки»… Взводный высокомерно осуждал: — «Акцент… А что у тебя за акцент? И беларусь у тебя, и хохлатчина, и Азия самая дикая…»
От тревожных разговоров с торговкой Романюта чувствовал себя скверно: опостылевшая брестская цитадель вдруг надвинулась на него сыростью своих душных, склизких стен, придавила, заслонила далекий вольный свет. Он выпил, крякнул и закрыл глаза, чтобы, сосредоточившись нутром, лучше чуять, как разливаются по жилам горячие струи огненной жидкости из опорожненного стакана. Хотя Романюта и стоял с закрытыми глазами, но почему-то ясно видел в эту минуту маленькую лодку с поникшим парусом, одиноко качавшуюся на бугской волне. И от того, как она качалась, одинокая, родилась в Романюте жалость к себе, а под веками зажглись слезы. Тогда он раскрыл глаза и решительно приказал:
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.