Лев Данилкин - Клудж. Книги. Люди. Путешествия Страница 21

Тут можно читать бесплатно Лев Данилкин - Клудж. Книги. Люди. Путешествия. Жанр: Документальные книги / Публицистика, год -. Так же Вы можете читать полную версию (весь текст) онлайн без регистрации и SMS на сайте Knigogid (Книгогид) или прочесть краткое содержание, предисловие (аннотацию), описание и ознакомиться с отзывами (комментариями) о произведении.

Лев Данилкин - Клудж. Книги. Люди. Путешествия читать онлайн бесплатно

Лев Данилкин - Клудж. Книги. Люди. Путешествия - читать книгу онлайн бесплатно, автор Лев Данилкин

«Чужая» и рассказы испускают множество феромонов – и, если кто-нибудь захочет установить их точный источник, можно попробовать указать на яркий социальный материал, экстремизм суждений, точность языковых настроек. Однако, в сущности, ту же комбинацию ингредиентов в каком-то смысле можно обнаружить и в «повести о ненастоящем человеке», но «повесть» – пресный литературный полуфабрикат. А «Чужая»… шмат мяса, который хочется жрать сырым, даже если подозреваешь, что это человечина; как-то уж так она замаринована. Пожалуй, этот вкус достигается за счет некой приправы, какой-то соли, искажающей базовый вкус.

Эта соль Адольфыча – странный черный юмор: садистский, желчный и меланхоличный одновременно. Соль в том, что насилие – источник комического; оно вызывает не сострадание жертве, а смех. Причем смешны и те, кто совершают насилие, – потому что чрезмерны, и те, над кем совершается насилие, – потому что ущербны; палач и жертва – Пат и Паташон. В мире Адольфыча – попробуйте помахать у него в журнале красной тряпкой, и убедитесь в этом на собственном опыте: наказание всегда имеет дидактический оттенок и поэтому должно быть неадекватно проступку, чрезмерно – а все чрезмерное, любой художник это чувствует, всегда комично (ну да, с любовью – Квентину). То же и с жертвами насилия (и вот это уже на Тарантино не спишешь). Насилие не бывает немотивированным; слабость, физическая или психическая, – это тоже вина, проступок, преступление. За недостаток энергии тоже следует наказывать; чем, собственно, герои и занимаются. Если жертва позволяет над собой измываться, значит, она слаба, ущербна и подлежит осмеянию. Поэтому очень часто герои Адольфыча практикуют злые – очень злые – шутки; поэтому его рассказчиков – подонков, садистов, гопников – смешат выбитые глаза, причудливые черепно-мозговые травмы и неуверенные движения жертв, пытающихся подняться на ноги после пыток. И поэтому же рассказчик, лупящий жертву скалкой по пятке, не то что сомневается в своей правоте или задумывается о психической аномальности садизма: он просто подглядывает за собой в зеркале и испытывает непрерывное удивление от собственной комичности – так, что бровь поднимается у него не реже, чем рука.

В мире Адольфыча, где отсутствует табу на жестокость, нет смысла делать вид, что могут существовать коллективы, устроенные по какому-то другому принципу, – и, раз уж так вышло, отказываться от участия в погроме. В мире, где роман «Духless» официально признан библией бунтарей, поневоле приходится закошмаривать жлоба в чересчур жесткой манере. Это мир нереально страшный – но и нереально смешной: и нет смысла делать вид, что насилие слишком серьезно, чтобы над ним нельзя было смеяться – можно, и Адольфыч смеется. Это отвратительный, папановский гогот сквозь чужие слезы, этот запредельно черный юмор, несомненно, зло; но это зло с озорными, как у Джеффа, глазами, и есть та специя, то литературное вещество, которое вызывает у тебя зверский аппетит: реальность, которая приправлена этим злом, хочется жрать сырой – а не искать в ней «духовность».

Еще сутки экскурсий по левобережным шалманам в компании Адольфыча, и я сам стану похож на 92-летнего Джеффа; пора закругляться.

– Скажите, Владимир, – спрашиваю я на прощание, – а у Чужой есть прототип?

– Прототипа у Чужой нет. Она полностью выдумана. Другого ответа я не ждал; однако еще при первом чтении обращаешь внимание, что, какой бы чудовищной ни казалась эта Чужая, если выписать только ее реплики, оказывается, что все самые здравые мысли – здравые для тех обстоятельств, разумеется, – принадлежат ей; так что…

После двух дней в обществе Адольфыча мои подозрения скорее подтверждаются. Феномен «Чужой» говорит нам, что центральным персонажем в пьесе оказывается не тот, кто соблюдает понятия, Уголовный или корпоративный кодекс (бандиты, обыватели и офисные служащие), и не тот, кто делает свой бизнес на показном пренебрежении к ним (милиция, крестные отцы или авторы бунтовских романов), а по-настоящему отмороженная тварь, которая падает на город, украшенный рекламами «Меченосца» и «Райффайзена» и солонками с прорезью в форме S, как атомная бомба; которая наказывает зазевавшихся неадекватно и непредсказуемо; которая, вместо того чтобы писать «качественную литературу» таким бесцветным языком, что она изначально кажется переводом, кощунствует на суржике – однако ж на круг оказывается эффективнее всех, талантливее всех, симпатичнее всех. Чужая – это ведь автопортрет, Адольфычева Джоконда. Первый нах.

Монополия

Недавно мне довелось разговаривать с одним очень крупным филологом, хранителем древностей. Дело происходило в Пушкинском доме – литературном сердце России, филологическом, можно сказать, Кремле; декорированный странными старинными предметами, изнутри он напоминает не столько музей старины, сколько логово джеймсбондовского злодея-эксцентрика, который знает цену своим прихотям и ни перед чем не остановится ради их удовлетворения. Среди прочего, мой собеседник посетовал на то, что в девяностые на здание Пушкинского дома претендовала таможенная служба – которая когда-то, еще при царском режиме, владела знаменитым зданием на набережной Макарова. На автомате – быстрый ум, как объясняет нам нобелевский лауреат Д. Канеман, это еще и «глупый» ум – мне подумалось, что, в принципе, тут есть рациональное зерно: таможня, в конце концов, это таможня, тогда как все эти доктора наук – не более чем эскаписты, идущие изучать тексты давно умерших людей, как во внутреннюю эмиграцию… тут уж, правда, подключился более медлительный «подлинный ум» – который припомнил блоковское стихотворение про «и родной для сердца звук – имя Пушкинского дома в Академии наук», и битовский роман; нет-нет, не надо таможни, пусть ищут себе другое здание. Тем не менее я спросил, ну вот а как он объясняет «простецам», почему общество обязано кормить филологов? Представь себе, отвечал мой собеседник, что все филологи вдруг исчезли. Я застыл, на мгновение завороженный этой перспективой. И? Что и? – ведь филологи заняты тем, что хранят слова. А наша цивилизация – ло-го-цен-трич-на! Вместе с филологами исчезнут и сами слова. Люди будут ценить только то, что материально, – то есть деньги; очень быстро ты окажешься среди существ, которые будут всего лишь звенеть монетами и мычать; но без слов и монеты быстро пропадут.

Апокалиптический сценарий выглядел убедительно; особенно впечатляющей была наглядно продемонстрированная связь между филологическим и экономическим кризисами.

В последнее время филология – казалось бы, маргинализованная область науки, на протяжении многих лет поставлявшая кинорежиссерам-комедиографам персонажей в амплуа симпатичного лопуха (гайдаевский Шурик, данелиевский Бузыкин, казаковский Хоботов), – обрела совершенно иной, непропорциональный ее очевидным заслугам вес в обществе. Именно филологи – анализируя списки запросов Google – объясняют, как все устроено на самом деле; филологи – составляя списки «слов года» – дают футурологические прогнозы; они становятся видными журналистами, то есть представляют четвертую власть; филологи – опосредованно, распоряжаясь литературными премиями (совокупный бюджет которых в России явно превышает бюджет среднего африканского государства), – задают обществу нравственную планку; мы оказались в мире, которым дирижируют филологи. В сущности, это даже не гипербола – они правда правят миром: достаточно вспомнить о бэкграунде председателя совета директоров Роснефти. Какой там эскапизм, какая внутренняя эмиграция. Собственно, в обществе, где слова сакральны, где еще в девяностые годы (по слухам) единственный человек, чьи письма-доклады никогда не распечатывались перед тем, как лечь на стол Ельцина, был эксперт по древнерусской литературе академик Д. С. Лихачев, – ничего удивительного. У кого монополия на «правильный» язык – тот и распоряжается средствами материального производства.

Подъем статуса филологии соблазнительно связать с упадком статуса экономики: кризис 2008 показал, что на экономистов рассчитывать нельзя – их рейтинги неточны, прогнозы не сбываются; кризис они проспали, а Нассим Николас Талеб доказал, что единственный способ, с помощью которого они прогнозируют вероятность наступления того или иного события, – это частота его появления в прошлом; учитывая то, что «черные лебеди» продолжают вылетать один за другим, вся экономическая наука, выяснилось, есть не более чем шарлатанство. Филологи – новая каста жрецов – напротив, предложили более четкий критерий анализа происходящего. Язык – слова, а не цифры! – есть самое точное зеркало общества. Человек есть то, какие тексты (в широком смысле) он производит: и поди поспорь – в этом есть логика. И раз так, филология превращается в способ точного измерения нравственного состояния общества – и контроля за обществом. Филологи – и если бы только собственно ученые филологи, теперь, по сути, все стали филологами – всё сводят к языку; они верят в то, что человеческая деятельность может быть расшифрована с помощью языка, – так же, как марксисты ранее были уверены, что человек лучше всего раскрывается в своих экономических поступках. Это своего рода филологический детерминизм: какие у людей слова, такие и сами люди. Отсюда получается, что язык – главная движущая сила прогресса: достаточно назвать милицию «полицией», Дальний Восток – Тихоокеанской Россий, и дальше можете откинуться в кресле. Выбор правильного слова есть решение проблемы.

Перейти на страницу:
Вы автор?
Жалоба
Все книги на сайте размещаются его пользователями. Приносим свои глубочайшие извинения, если Ваша книга была опубликована без Вашего на то согласия.
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии / Отзывы
    Ничего не найдено.