Как убить литературу. Очерки о литературной политике и литературе начала 21 века - Сухбат Афлатуни Страница 28
Как убить литературу. Очерки о литературной политике и литературе начала 21 века - Сухбат Афлатуни читать онлайн бесплатно
Конечно, в отношении эмигранта Набокова говорить о вере «в жизнь, распахнутую революцией», не приходится. Однако с тем, что касается «зыбкости границ и неизвестности возможного», в которой начинали взрослую жизнь «люди 20-х», можно согласиться.
А следом за этим поколением начинается обрыв.
Рассеялся мерцающий туман будущего. […] Переживание молодости качественно изменилось – выпали неизвестность, непредрешенность человека. […] Между нами и теми, кто на двадцать пять, на тридцать лет моложе, разница заметная, но в основном негативная. Они тем-то не интересуются, того-то не знают или не любят, о том-то не думают. Но те из них, которые думают, – думают довольно похоже. Вместо того чтобы рвать нас молодыми зубами (по правилам XIX века), они смотрят ласково[74].
Не соглашусь только с тем, что «поколенческий обрыв» Гинзбург отодвигает так далеко – на 25–30 лет. Как раз это поколение, родившееся в середине 1920-х, чье вхождение во взрослую жизнь совпало с войной, дало немало ярких прозаических имен – Астафьев, Быков, Васильев, Казаков, Трифонов, Адамович, Айтматов, Синявский, Окуджава… А вот с середины 1900-х, действительно, «поколенчество» в прозе почти на два десятилетия исчезает. Отдельные яркие прозаики рождаются – Домбровский (1909), Солженицын (1918); нет – прозаической генерации.
Правда, здесь необходимо учитывать не только «удачный» (то есть сопряженный с периодом социальной и политической ломки) момент для социализации, но и наличие «удачного» момента для прозаического дебюта. Оптимальная ситуация – наличие институциональной базы (журналов, издательств, премий), интереса к прозе в обществе и отсутствие либо минимальная степень цензуры. По этой причине смог состояться прозаический дебют у «людей 20-х», хотя цензура с каждым годом становилась всё жестче, – и не смог у тех, кто родился на десять, пятнадцать, двадцать лет позже, чей приход в прозу совпал с репрессиями, тотальной цензурой, войной.
Сегодняшним «тридцатилетним» в какой-то мере повезло. Ко времени их дебюта была отчасти восстановлена институциональная база – прежде всего толстые журналы; в обществе, уставшем от книжного фастфуда, затеплился интерес к серьезной прозе; наконец, несмотря на «тоску по цензуре», цензуры в нулевые не было. Но – кому больше дается, с тех больше и будет спрошено.
В свое время Максим Амелин (еще один «тридцатилетний» – правда, не прозаик, а поэт) написал: «Мне тридцать лет, а кажется, что триста».
Этот синдром – неиспользованных исторических возможностей – мучит и героев «Феса»:
…Вот вам – не кажется, что к сорока годам вы прожили не одну жизнь, а несколько? Пять или шесть?
Я пожал плечами, выдохнул:
– Думаю, это свойство времени.
Она перешла на шепот:
– А сколько надежд, иллюзий у тебя было – это тоже свойство времени? Или ты никогда не думал, что мы будем жить по-человечески? Цивилизованно – как свободные люди? Не строил планов? Не ты ли пришел в отчаяние, когда понял, что ничего не вышло? Что история дала круг и мы вернулись к тому, с чего начали – в старое гнилое русло? И что нам делать с нашим опытом, таким «уникальным»? Таким «неповторимым»? Таким «историческим» – что? Никому он оказался не нужным. Ничего мы, чтобы не попасть на эту свалку, не сделали… («Фес»)
«Тридцатилетние» – пока последнее в современной русской прозе историческое поколение, но оно же и первое поколение, остро ощущающее конец истории, ее исчерпанность в современном изводе, будь то законопослушная западная демократия или стабильная нефтекратия местного образца. И трилогия Глеба Шульпякова – возможно, наиболее честная попытка такой поколенческой саморефлексии, попытка осмыслить свой исторический – приобретенный во времена «зыбкости границ и неизвестности возможного» – опыт.
На этом стоит завершить разговор, отложив его продолжение, условно говоря, лет на двадцать, когда границы поколения «тридцатилетних» станут более определенными и состав его представителей – более каноничным. Тем более что с началом 2010-х «тридцатилетние» постепенно переходят в категорию «сорокалетних», а среди вчерашних «двадцатилетних» – всё больше отметивших свое тридцатилетие. И, возможно, для них, как и для тех «тридцатилетних» 2000-х, только-только наступает время формулировать свой поколенческий миф…
«Дружба народов». 2011. № 3
Свободная форма
«Букеровские» заметки о философии современного романа
Начну, пожалуй, с конца.
9 октября 2014 года, Москва, гостиница «Золотое кольцо». Оглашение короткого списка «Букера»-2014.
За длинным столом – секретарь премии, спонсоры и члены жюри, в зале – литераторы, издатели, журналисты; на заднем плане белеют накрытые к фуршету столы. За длинным столом произносятся речи, в зале – деловая тишина.
Кратко выступают, один за другим, члены жюри. Наступает моя очередь. Говорю о романах-финалистах, упоминая при этом один из них – роман Натальи Громовой «Ключ. Последняя Москва».
Из зала раздается возглас критика Аллы Марченко: «Разве это – роман?»
Временной лимит моего выступления к тому моменту уже почти исчерпан. Да и вопрос о том, является ли роман Громовой романом, непосредственно до этого жарко обсуждался на заседании жюри. Не хотелось ворошить едва остывшие угли.
Желание ответить всё же осталось. Не столько о романе Громовой (его прекрасно «защитил» выступивший следом Денис Драгунский), сколько о жанровой неопределенности как одной из существенных характеристик современного романа.
Вторым поводом к помещенным внизу заметкам стала ежегодная Букеровская конференция-2013, носившая название «Современный русский роман – идеология или философия?» («Вопросы литературы». 2014. № 3).
Состав участников был солидный, однако профессиональное отношение к философии из семнадцати выступавших имел только один – Владимир Кантор. И это нельзя поставить организаторам конференции в упрек. Философов, занимающихся проблемами современной литературы, сегодня фактически нет. Столетие назад, скажем, профессиональные философы с интересом следили за русской словесностью того времени и охотно писали о ней. Шестов, Франк, Степун, Струве… Что понятно: и философы, и литературоведы – да и многие литераторы – учились тогда на одних и тех же историко-филологических факультетах и по близкой программе. Произошедшее в советское время разведение «любви к слову» и «любви к мудрости» по разным факультетам (и предельная дефилологизация философского образования) сказывается по сей день…
Неудивительно, что говорили на конференции главным образом об идеологии. Больше всего споров вызвал вопрос, пишут ли сегодня романы о любви или нет. О философии говорили мало и в основном общими словами.
Философия в значении любомудрия присутствует в любом качественном художественном произведении – как соотношение общего и частного, жизни и смерти, верности и бесчестья… (Олег Кудрин).
Помещенные ниже заметки посвящены философии, отчасти – социологии современного русского романа. Материал здесь обширен и труднообозрим (ежегодно, по моим подсчетам, выходит около 40–50 качественных
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.