Франсуа Мориак - He покоряться ночи... Художественная публицистика Страница 33
Франсуа Мориак - He покоряться ночи... Художественная публицистика читать онлайн бесплатно
Писателю, взращенному провинциальной католической средой, нет надобности заниматься поисками героев. Они толпой теснятся вокруг него, готовые воплотить все то, в чем было отказано судьбой ему самому. Всякое искушение, с которым совладал этот одинокий, воспитанный в духе янсенизма * мальчик, любое чувство, от которого он нашел в себе силы отречься, содержали в зародыше существо, которое медленно развивалось до тех пор, пока наконец с воплем не вырвалось на свет божий. Где не пришлось ступить отцу, пройдет воображаемое дитя.
То, что осуществилось, — мертво и не может жить в романе. События нашей жизни в состоянии сослужить нам службу разве что при написании мемуаров, и это справедливо не только для психологических романов: Жюль Верн — провинциал-домосед — увлек нас в путешествие вокруг света. Но в еще большей степени, чем на воображаемых путешествиях и приключениях, несостоявшаяся юность и заторможенные провинциальной набожной средой юные чувства сказываются при познании человеческого сердца. В эту пору неосуществленных желаний мы поднялись на борьбу с самими собой и благодаря постоянному самоанализу приобщились к искусству одолевать наши самые потаенные побуждения, пробиваться сквозь ложь, прикрывающую наши поступки, срывать с них покровы пристойности, обнажать их подлинную суть.
Как не обратить на познание других метод, позволяющий нам познавать самих себя? Именно в ту пору, когда мы были воспитанными в целомудрии и строгости детьми, мы научились понимать людей — и мужчин, и женщин. Мы тем лучше постигаем другого человека, чем меньше у нас шансов обладать им. Ничто не ускользает от нас в женщине, которая никогда не будет нашей, ибо у нас только одна возможность обладать ею — познавая ее. Мы не спускаем с нее глаз с той же пылкостью, с какой сжимали бы ее в объятиях. Тогда между нами возникает такая духовная связь, которая позднее позволяет нам выводить ее образ из глубин нашего существа.
Подлинно живые героини наших романов — те, кем мы никогда не обладали. Ясновидение безнадежной страсти! С тех пор как женщина отдалась, нас, возможно, привлекает в ней лишь тело. Дон-Жуан довольно плохо знал женщин. Женщина желанная и ставшая нашей, бесспорно, обогащает нас озарениями; благодаря всему тому, что она в нас пробуждает, мы познаем самих себя, но при этом рискуем никогда не постичь ее, ибо физическое обладание не средство познания, а всего лишь способ порождения миражей: желание владеть, а затем утоление страсти преобразуют и искажают любимое существо.
Но есть ли по крайней мере необходимость наблюдать за женщинами со стороны, сталкиваться с ними в свете? Можно ли писать романы вдали от них? Вращение в свете, если оно не собьет нас с толку (а свет часто сбивает нас с толку, поскольку там мы имеем дело с масками, притворством, подчинением условностям и дрессировкой, делающими всех на одно лицо и вводящими нас в заблуждение), лишь убедит нас в том, что нам и без того известно. Наблюдение за светом помогает нам проверить правильность наших открытий. Оно лишь укрепляет нас в наших догадках и доказывает, что мы на верном пути.
Значит, чтобы заслужить ту похвалу, которую высказал один недалекий критик в адрес одного писателя (желая задеть его): «До чего же сложный этот писатель! Ему мерещатся тайны в самых обычных происшествиях», необходимо одно: долгое время прожить, борясь и страдая, в самом сердце провинции. Дар прозревать тайны за самыми обычными явлениями повседневности как раз и отличает романиста и драматурга от остальной части человечества. Все происходящие события обычны, но этого не скажешь об их скрытых пружинах. То, что мачеха воспылала любовью к своему пасынку, явление столь же редкое во времена Еврипида, как и во времена Жана Расина. Но взгляните, какие пласты затронул Расин, исходя из этой едва ли преступной связи, — вплоть до теологических споров по поводу божественной благодати *.
Не суметь сделать тайное явным, то есть удовлетворить то требование к искусству, о котором нам напомнил перед смертью Жак Ривьер, воскликнувший: «Мир невидимый, скрытый от глаз, о котором надо поведать самыми обычными средствами!» — вот в чем критик может по праву упрекнуть романиста. Постичь тайную суть человеческих поступков, обратить острую, всепроникающую способность мыслить на наблюдение за состоянием наших чувств и сознания — никто в этом не преуспел больше Марселя Пруста, а ведь он был (был ли?) парижанином с ног до головы и полагал, что растения, даже простой букет цветов в комнате угрожают его жизни. Но та роль, которую в судьбах других писателей сыграла провинция, в его судьбе пришлась на долю болезни. Болезнь изолировала его от мира, то есть выполняла функцию времени, проведенного в безвестности вдали от столицы. Восхитительная и пагубная привычка вращаться в свете, о которой говорит Паскаль, порождает меньше великих произведений, чем горькое уединение в комнате больного или в старом деревенском доме.
НОВЫЕ СТРАНИЦЫ МОЕЙ ВНУТРЕННЕЙ ЖИЗНИ
Глава I
Книга, о которой я собирался писать, лежит, раскрытая, у меня перед глазами, но взгляд мой скользит мимо страниц. Пластинка, которую я хотел послушать, так и не вынута из конверта. На меня повеяло холодом. Мне страшно... Нет, я не мерзну. И между мной и миром не выросла стена. Но теперь мне было бы достаточно просто жить. Кровь, которая еще приливает к моей руке, лежащей на колене, море, которое бьется у меня в груди, отлив и прилив, которые не вечны, мир, который вот-вот кончится, мир, требующий ежесекундного внимания в эти последние секунды перед самой последней, — это и есть старость.
Отражение жизни... Теперь я ищу его в книгах только по необходимости да потому, что такое уж у меня ремесло — читать и писать о том, что я читаю. И мне странно, что было время, когда какая-нибудь вымышленная история, неправда или полуправда, притворяющаяся правдой, могла отвлечь меня от моего подлинного «я», которое думает то, что думаю я, и у которого осталось очень мало времени, не знаю, сколько именно, знаю только, что совсем мало. Все скоро кончится. Или начнется?
Эта история увлекательнее всех выдумок в мире, и я ей больше никогда не изменю: это она не дает мне поставить пластинку на проигрыватель. Кто бы мог подумать, что наступит день, когда посторонние голоса умолкнут по моей вине, кто бы мог подумать, что я откажусь будить их в любое время, как будил еще недавно!
Если я еще слушаю музыку и продолжаю читать, то только для того, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания, чтобы заниматься тем, к чему все за столько лет привыкли; я остаюсь верен однажды избранной религии: ежедневному служению идеям и их словесному выражению, тому, что мы именуем стилем и что является как бы отличительным признаком голоса, его тембром, а также ритму, звучанию, грохоту, который издают пластинки, эти консервы. Мы открываем коробку — все равно какую: с Бахом, Моцартом или Беко *. А вот и книги: классики выстроились по ранжиру, обрезами к стене; новые книги, романы-однодневки, назойливые как мухи, покрывают стулья, ковер — словом, все, кроме книжных полок, где для них все равно не хватило бы места. Потому что в моей библиотеке намного больше книг, чем может вместить моя память, ведь над библиотекой не властен ветер забвения.
Мои собственные книги тоже тут: они прибывают из провинции или из-за границы, переведенные на другие языки; ко многим приложены просьбы об автографе. Я отношусь к ним с особенной ненавистью — той ненавистью, какую вызывает в нас наше собственное лицо, а также вышедшая в свет книга, где уже ничего нельзя изменить — обреченная, если выживет, на вечную посредственность.
Эта стайка мух уже не может отвлечь меня от того факта, что я живу. Ах! Я иду из сада, где любил не сирень, не весну, пробуждающую вдохновение, не террасу, не грабовую аллею, о которой я теперь могу говорить, не опасаясь услышать за спиной шепот и сдавленные смешки одноклассников... Нет, я любил мой холм у вечно пустынной дороги; взобравшись на него, я не глазел по сторонам; наоборот, я был надежно защищен от всего случайного, внешнего. Я вообще не любитель «развлечений». На приглашениях в театры я зачеркивал свое имя в графе «будет присутствовать», испытывая наслаждение при одной лишь мысли, что не увижу и этого спектакля.
Единственное, что теперь важно для меня, — это то, что я родился, жил и живу до сих пор. Эту историю я еще могу рассказывать и слушать. Что прошло, того не воротишь. Остается только одно — этот отлив и прилив крови, к которому я в глубокой праздности прислушиваюсь здесь, на террасе, прижавшись лбом к стволу липы; я поглаживаю ее замшелую кору, напевая что-то, как напевал некогда Морис де Герен, обнимая куст сирени. Наверно, это было в каком-нибудь из парижских садов, в те времена, когда в Париже еще росла сирень; а теперь Париж стал для меня воплощением всего, что утомляет, оглушает, раздражает.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.