Франсуа Мориак - He покоряться ночи... Художественная публицистика Страница 40
Франсуа Мориак - He покоряться ночи... Художественная публицистика читать онлайн бесплатно
Но бедственное положение никак не ущемляло власть матери. Оба сына, Фернан и Сюлли, работали на нее. Что касается дочерей, то отсутствие приданого лишало их надежды на брак. Однако даже если бы вдруг и нашелся безумец, способный на такой дикий — по понятиям конца прошлого века — поступок, как женитьба на бесприданнице, то чуду помешала бы свершиться мысль о матери — ведь они были обязаны заботиться о ней.
В царстве моего детства женщины либо владычествовали, либо прислуживали. Они были либо императрицами, либо рабынями. Рабыни... В самых далеких моих воспоминаниях о домах, где жили родные матери или родные отца, и даже о домах, в которых уже никто не жил, я всегда вижу постоянную прислугу: женщин в плотно повязанных платках, чьих волос не видно, так что они для меня не имеют возраста. Мне кажется, что всем им было присуще безграничное благоговение перед высшими, едва ли не сошедшими с небес существами, к которым принадлежал и я. То, что я был ребенком, дела не меняло: во мне текла священная кровь буржуа. Все в миниатюре повторяло Версаль, где кровь французских королей ставила последнего мальчишку бесконечно выше титулованных старцев, и он помыкал ими, как хотел.
Жалованье в провинции было в те времена таким ничтожным, что позволяло держать прислугу даже в домах, где никто не жил. После смерти дедушки его наполовину выжившая из ума сестра осталась в большом лангонском доме совсем одна. Но она по-прежнему держала кухарку, кучера и горничную. Правда, раз в месяц ее навещал дядя Луи, ее опекун. В этом просторном доме всегда пахло вкусной едой, прежде всего жареными цыплятами — я любил смотреть, как они крутятся на вертеле над блюдом, куда капля за каплей стекает драгоценный сок.
Чаще всего я вспоминаю тех служанок с покорной улыбкой, которых видел летом, во время каникул, в Ландах — затерянном краю, где дороги были проложены только от фермы к ферме, а ездили по ним в ту доавтомобильную эпоху только на лошадях да на мулах. Там все оставалось точь-в-точь как в XVIII веке. Это было болото прошлого — самого далекого прошлого. Я видел, как женщины, в свои двадцать пять лет уже старухи, убирают рожь. Они хвалились тем, что никогда не ели сидя, разве что на поминках да на свадьбах. Рассказывали, что один из моих прадедов, умерший задолго до моего рождения, — правда, его мало кто поминал добрым словом — терпеть не мог, чтобы прислуга сидела: «Встань, бездельница!» — кричал он.
Те женщины, что не властвовали, гнули спину. Воскресными вечерами мы видели, как они возвращаются из города, нагруженные покупками, следом за хозяином, шествующим с пустыми руками; они были похожи на вьючных животных и недалеко ушли от арабской женщины, которую запрягают в повозку, как осла.
Я вспоминаю Кадетт. Ей было за восемьдесят. Для нее ничто не изменилось со времен Луи-Филиппа. Делом ее жизни было откармливать свинью — нашу свинью, ведь у нее не было ничего своего, — которую закалывали на Рождество, и она всякий раз из-за этого плакала, а мы смеялись над ней. Кого она сильнее любила, своих близких или свинью? Внук, учившийся в семинарии, относился к ней свысока и с отвращением. «Поди умойся!» — кричал он ей. Она и вправду была грязной, глаза у нее гноились. Но зато она слышала, как воют волки. Она помнила времена, когда в сумерки все собирались вокруг смоляной свечи и ели каштаны и «крюшады» из гречневой муки... А «мики», тоже из гречневой муки, но, кажется, замешанные на меду, бывшие, верно, любимым лакомством Кадетт в детстве, в ту пору, когда выли волки, помню и я.
Вот какими виделись мне бабушка и Кадетт, королева и рабыня (впрочем, они не имели никакого отношения друг к другу и никогда не виделись — у моей бабушки по матери не было земель в Ландах, они перешли к нам от отца). Бабушка, старая королева, правила своими тремя дочерьми, двумя зятьями, пятнадцатью внуками, землями, домами — громадная, вся в морщинах, со следами ожогов (когда-то ее задело молнией). Крупные бусины в ее четках, часовня в Шато-Ланж, которой она подкупила Господа, — все это были как бы буйки, плававшие посреди моря в том месте, где случилось кораблекрушение: единственный, горячо любимый сын бабушки утонул при обстоятельствах, которые, судя по тому, что бабушка и тетки держали их в строжайшей тайне, были ужасны. Я так ничего и не узнал, кроме того, что тело этого единственного сына однажды вытащили из воды.
Бабушка была почтенная старая дама, богатая и грозная, державшая в услужении монахиню и принимавшая у себя друзей священников, которые почтительно склонялись к ее креслу. Ее могущество зиждилось на богатстве, а тайное горе вдобавок окружало ее ореолом святости. Она неотступно думала о сыне, отошедшем через неведомые врата в вечность.
Бог, которому поклонялась бабушка, был неумолим во всем, что касалось плоти.
Святые жены нашей семьи исходили из раз и навсегда установленной шкалы оценок. В этой области не существовало мелких грехов. Однако все грехи можно было искупить. Как они представляли себе отпущение грехов? Не примешивался ли к их вере оттенок купли-продажи, убежденности в том, что все можно возместить и выкупить? По правде говоря, не помню, чтобы подобные материи когда-нибудь обсуждались вслух. Вера у наших женщин проявлялась не столько в словах, сколько в поведении, в решительных и безапелляционных приговорах, которые выносились в точном соответствии со шкалой оценок: смертные грехи и мелкие грешки были четко разделены на роды и виды и каждому навечно установлена точная цена.
Газеты и книги делились на хорошие и плохие, рабочие — на католиков и всех прочих. Насколько я помню, наши судьи никогда не знали сомнений.
Неожиданно у меня в памяти всплывает одна из этих особ которую мы звали тетя Бланш, хотя она приходилась тетей не нам, а нашим кузенам. Она руководила в Бордо монахинями в миру. Волосы ее были расчесаны на пробор. Шею сжимал высокий апостольник. На груди висел золотой крест. Губ не было вовсе. Глаза — как голубые фарфоровые блюдца. На первом представлении «Рыжика» * я вновь встретился с ней — госпожа Лепик была похожа на нее как две капли воды, во всяком случае внешне, поскольку в глубине души тетя Бланш была добрейшим созданием.
В это трудно поверить, но наши святые жены понимали завет «Вне церкви нет спасения» буквально и в строгом смысле слова. Помню, эта мысль стала смущать меня, как только я вышел из детского возраста. Это сомнение зародилось у меня раньше всех других, и я взбунтовался. Но в конце концов меня успокоили: есть тело Церкви и есть ее душа. Можно принадлежать телу и не принадлежать душе, а можно и наоборот — принадлежать душе и не принадлежать телу. Я облегченно вздохнул... Однако в нашей семье дело обстояло не так просто. Все зависело от святых жен, и боюсь — хотя и не могу утверждать наверняка, — что они выносили самое фарисейское решение. Читали ли они когда-нибудь притчу о самаритянке *? Наверняка читали, но поняли ли? Рассказывал ли им кто-нибудь из их друзей-священников об «истинных поклонниках в духе и истине?» Я прожил долгую жизнь, но могу поручиться, что ни разу не слышал проповеди на эту тему и не читал толкований этой главы Евангелия.
Еще могу поручиться, что собственное богатство их ничуть не смущало. От книг, написанных на эту тему, от опыта, нажитого дщерями буржуазии, где в каждой семье из-за денег разыгрываются свои тайные драмы, — от всего этого их отделяла непроницаемая преграда. Она была воздвигнута с молчаливого одобрения духовенства тех времен и звалась священной неприкосновенностью семейной собственности. Передать детям нажитое предками нетронутым и по возможности приумноженным — буржуа ставил этот долг превыше всего, подчиняя ему мораль и даже само слово божие. Скупость именовалась бережливостью и возводилась в добродетель. Суровость к мужчинам получила имя осмотрительности. Тот, кто чтил эти заповеди, получал в награду богатое наследство. А бедные — что ж, зачастую они сами виноваты в своей бедности. Конечно, прямо мне этого никто не говорил. Но буржуазная мораль того времени была поистине пропитана уверенностью, что после 1789 года, когда знать лишилась своих привилегий, деньги потекли к самым мудрым, самым бережливым, самым работящим, то есть к самым добродетельным, а заодно и самым ловким людям. Но ловкость вполне приличествует детям пришедшего в мир света.
Конечно, мы знали наизусть: «Богатые, подавайте бедным, милостыня — сестра молитвы...» Виктор Гюго учил нас, что тем, кто богат, хорошо бы заручиться на случай Страшного суда поддержкой «могущественного нищего на небесах». В антологиях нам больше всего нравился «Маленький савояр» Гиро: «Мне холодно, вы, идущие мимо, помогите мне. Поглядите, идет снег и земля замерзла, а мне нечего надеть».
Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из моих родных был способен представить себе менее несправедливый мир и поверить в его приход, а уж тем более желать этого. Зато я уверен, что почти все они боялись наступления новой эры; недаром ничто не казалось им более опасным, чем социализм. Поскольку социалисты были заклятыми врагами церкви, у нас не было нужды искать других причин, чтобы их осуждать. Пагубная двусмысленность, связавшая христианскую веру с охраной существующего порядка, с детства научила нас облекать постыдные, неподобающие чувства в приличные и даже назидательные слова. [...]
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.