Корней Чуковский - Дни моей жизни Страница 47
Корней Чуковский - Дни моей жизни читать онлайн бесплатно
20 марта. Сегодня устраивал в финской торговой делегации дочь Репина Веру Ильиничну. Вера Ильинична — тупа умом и сердцем, ежесекундно думает о собственных выгодах и, когда целый день потратишь на беготню по ее делам, не догадается поблагодарить. Продавала здесь картины Репина и покупала себе сережки — а самой уже 50 лет, зубы вставные, волосы крашеные, сервильна, труслива, нагла, лжива — и никакой души, даже в зародыше. Я с нею пробился часа три, оттуда в Госиздат — хлопотать о старушке Давыдовой — пристроить ее детские игры, оттуда в Севцентропечать — хлопотать о старушке Некрасовой. Опять я бегаю и хлопочу о старушках, а жизнь проходит, я ничего не читаю, тупею. Какая дурацкая у меня доброта! В финской делегации — меня что-то поразило до глупости. Вначале я не мог понять что. Чувствую что-то странное, а что — не понимаю. Но потом понял: новые обои! Комнаты, занимаемые финнами, оклеены новыми обоями!! Двери выкрашены свежей краской!! Этого чуда я не видал пять лет. Никакого ремонта! Ни одного строящегося дома! Да что — дома! Я не видел ни одной поправленной дверцы от печки, ни одной абсолютно новой подушки, ложки, тарелки!! Казалось даже неприятным, что в чистой комнате, в новых костюмах, в чистейших воротничках по страшно опрятным комнатам ходят кругленькие чистенькие люди. О!! это было похоже на картинку модного журнала; на дамский рисунок; глаз воспринимал это как нечто пересахаренное, слишком слащавое…
21 марта. Снег. Мороз. Туман. Как-то зазвал меня Мгебров (актер) в здание Пролеткульта на Екатерининскую ул. — посмотреть постановку Уота Уитмэна — инсценированную рабочими. Едва только началась репетиция, артисты поставили роскошные кожаные глубокие кресла — взятые из Благородного Собрания — и вскочили на них сапожищами. Я спросил у Мгеброва, зачем они это делают. «Это восхождение ввысь!» — ответил он. Я взял шапку и ушел. — «Не могу присутствовать при порче вещей. Уважаю вещь. И если вы не внушите артистам уважения к вещам, ничего у вас не выйдет. Искусство начинается с уважения к вещам»… Ушел, и больше не возвращался. Уитмэн у них провалился.
25 марта. Тихонов недавно в заседании вместо Taedium vitae[49]несколько раз сказал Те Deum vitae[50]. Ничего. Мы затеваем втроем журнал «Запад» — я, он и Замятин. Вчера было первое заседание{10}.
26 марта. Сегодня сдуру я назначил свидание Анне Ахматовой — ровно в 4 часа. Покупаю по дороге (на последние деньги!) булку, иду на Фонтанку. Ахматова ждала меня. На кухне все убрано, на плите сидит старуха, кухарка Ольги Афанасьевны, штопает для Ахматовой черный чулок белыми нитками.
— Бабушка, затопите печку! — распорядилась Ахматова, и мы вошли в ее узкую комнату, три четверти которой занимает двуспальная кровать, сплошь закрытая большим одеялом. Холод ужасный. Мы садимся у окна, и она жестом хозяйки, занимающей великосветского гостя, подает мне журнал «Новая Россия», только что вышедший под редакцией Адрианова, Тана, Муйжеля и других большевиствующих. Журнал, действительно, подмоченный, гниленький, гаденький — и я показал ей смешное место в статье Вишняка и сказал, что фамилию издателя Френкеля нужно понимать так — фракция русско-еврейских национальнокоммунистических езуито-лакеев. Но тут заметил, что ее ничуть не интересует мое мнение о направлении этого журнала, что на уме у нее что-то другое. Действительно, выждав, когда я кончу свои либеральные речи, она спросила:
— А рецензии вы читали? Рецензию обо мне. Как ругают!
Я взял книгу и в конце увидел очень почтительную, но не восторженную статью Голлербаха{11}. Бедная Анна Андреевна. Если бы она только знала, какие рецензии ждут ее впереди! — Этот Голлербах, — говорила она, — присылал мне стихи, очень хвалебные. Но вот в книжке о Царском Селе — черт знает что он написал обо мне{12}. Смотрите! — Оказывается, в книжке об Анне Ахматовой Голлербах осмелился указать, что девичья фамилия Ахматовой — Горенко!! — И как он смел! Кто ему позволил! Я уже просила Лернера передать ему, что это черт знает что!
Чувствовалось, что здесь главный пафос ее жизни, что этим, в сущности, она живет больше всего.
— Дурак такой! — говорила она о Голлербахе. — У его отца была булочная, и я гимназисткой покупала в их булочной булки, — отсюда не следует, что он может называть меня… Горенко.
Чтобы проверить свое ощущение, я сказал поэтессе, что у меня в Студии раскол между студистами: одни за Ахматову, другие против.
— И знаете, среди противников есть тонкие и умные люди. Например, одна моя слушательница с неподвижным лицом, без жестов, вдруг, в минувший четверг, прочитала о вас доклад — сокрушительный, — где доказывала, что вы усвоили себе эстетику «Старых Годов», курбатовского «Петербурга», что ваша Флоренция, ваша Венеция — мода, что все ваши позы кажутся ей просто позами.
Это так взволновало Ахматову, что она почувствовала потребность аффектировать равнодушие, стала смотреть в зеркало, поправлять челку и великосветски сказала:
— Очень, очень интересно! Принесите мне, пожалуйста, почитать этот реферат.
Мне стало страшно жаль эту трудно живущую женщину. Она как-то вся сосредоточилась на себе, на своей славе — и еле живет другим. Показала мне тетрадь своих новых стихов, квадратную, большую:
— Вот, хватило бы на новую книжку, но критики опять скажут: «Ахматова повторяется». Нет, я лучше издам ее в Париже, пусть мне оттуда чего-нибудь пришлют!
За границей, по ее словам, критика гораздо добрее:
— В Берлине вышла «Новая Русская Книга»{13} — там обо мне — да и обо всех — самые горячие отзывы. Я — гений, Ремизов — гений, Андрей Белый — гений.
— Ну что, у вас теперь много денег? — спросил я.
— Да, да, много. За «Белую Стаю» я получила сразу 150 000 000, могла сшить платье себе, Левушке послала — вот хочу послать маме, в Крым. У меня большое горе: нас было четыре сестры, и вот третья умирает от чахотки{14}. Мама так и пишет: «умирает». В больнице. Я знаю, что они очень нуждаются, и никак не могу послать. Мама пишет: «по почте не посылай!»
Заговорили о голодающих. Я предложил ей свою идею: детская книга для Европы и Америки. Она горячо согласилась.
В комнате стало жарко. Она сварила мне в кастрюле кофе, сама быстро поставила столик, чудесно справилась с вьюшками печки, и тут только я заметил, как идет ей ее новое платье.
— Это материя из Дома Ученых!
Я достал из кармана булку и стал уплетать. Это был мой обед.
Она жаловалась на Анну Николаевну (вдову Гумилева):
Вообразите, у Наппельбаумов Вольфсон просит у нее стихов, а она дает ему подлинный автограф Гумилева. Даже не потрудилась переписать. — Что вы делаете?! — крикнула я и заставила Иду Наппельбаум переписать. Вот какая она некультурная.
Потом сама предложила:
Хотите послушать стихи? — прочитала «Юдифь»{15}, похожую на «Три пальмы» по размеру. — Это я написала в вагоне, когда ехала к Левушке. Начала еще в Питере. Открыла Библию (загадали), и мне вышел этот эпизод. Я о нем и загадала.
29 марта. У Гумилева зубы были проедены на сластях. Он был в отношении сластей — гимназист.
Однажды он доказывал мне, что стихи Блока плохи; в них сказано:
В какие улицы глухиеГнать удалого лихача{16}.
«Блок, очевидно, думает, что лихач — это лошадь. А между тем лихач — это человек».
Убили Набокова{17}. Боже, сколько смертей: вчера Дорошевич, сегодня Набоков. Набокова я помню лет пятнадцать. Талантов больших в нем не было; это был типичный первый ученик. Все он делал на пятерку. Его книжка «В Англии» заурядна, сера, неумна, похожа на классное сочинение{18}. Поразительно мало заметил он в Англии, поразительно мертво написал он об этом. И было в нем самодовольство первого ученика. Помню, в Лондоне он сказал на одном обеде (на обеде писателей) речь о положении дел в России и в весьма умеренных выражениях высказал радость по поводу того, что государь посетил парламент. Тогда это было кстати, хорошо рассчитано на газетную (небольшую) сенсацию. Эта удача очень окрылила его. Помню, на радостях он пригласил меня пойти с ним в театр и потом за ужином все время — десятки раз — возвращался к своей речи. Его дом в Питере на Морской, где я был раза два, был какой-то цитаделью эгоизма: три этажа, множество комнат, а живет только одна семья! Его статьи (напр., о Диккенсе) есть, в сущности, сантиментальные и бездушные компиляции. Первое слово, которое возникало у всех при упоминании о Набокове: да, это барин.
У нас в редакции «Речи» всех волновало то, что он приезжал в автомобиле, что у него есть повар, что у него абонемент в оперу и т. д. (Гессен забавно тянулся за ним: тоже ходил в балет, сидел в опере с партитурой в руках и т. д.) Его костюмы, его галстухи были предметом подражания и зависти. Держался он с репортерами учтиво, но очень холодно. Со мною одно время сошелся, я был в дружбе с его братом, Набоковым Константином, кроме того, его занимало, что я как критик думаю о его сыне-поэте{19}. Я был у него раза два или три — мне очень не понравилось чопорно и не по-русски. Была такая площадка на его парадном лестнице, до которой он провожал посетителей, которые мелочь Это очень обижало обидчивых.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.