Александр Скидан - Сумма поэтики (сборник) Страница 65
Александр Скидан - Сумма поэтики (сборник) читать онлайн бесплатно
Голем-советикус
Да, именно что по сценарию я был Голем-советикус – метафора и метонимия сложноустроенного феномена советской власти и советского бытия как хранителей и наследников религиозно-апокалиптического русского сознания, традиций европейского просвещения и массоидно-урбанистических перекроек европейского социума XX века. <…> Да, человеку свойственно порождать монстров, овладевающих им самим. Вернее, он экстрагирует и интенсифицирует часть самого себя, навязывая ее себе как свое истинное назначение и бытие.
Д.А. Пригов. «Голем» [313]Эта заключительная главка будет короткой – эпиграф говорит сам за себя. Неоценимый вклад Дмитрия Александровича Пригова в «советологию» (и здесь я возвращаюсь к прозвучавшему в предуведомлении обещанию) заключается в том, что «советское бытие» он мыслит не как радикальный, необратимый переворот или разрыв, а как «хранение» и «наследование» трем традициям, трем парадигмам: религиозному, устремленному к концу света русскому сознанию; европейскому Просвещению; «перекройкам» европейского социума XX века (другие имена этих «перекроек»: восстание масс, тотальная мобилизация, перманентная научно-техническая революция и т. д.). Да, сей симбиоз – монструозен, и тем не менее «советский социокультурный проект не был явлением на землю некоего иносознания и иносуществования, но заложен в самой антропологической сути человека»[314].
Поэтому о Дмитрии Александровиче Пригове можно сказать совершенно то же, что Гоголь говорит о Пушкине как национальном русском поэте, если только прилагательное «русский» заменить на «советский» (в этом новом – приговском – смысле). В самом деле, Пригов есть явление чрезвычайное – и, может быть, единственное явление советского духа: это советский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет[315]. В нем советская природа, советская душа, советскийязык, советский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла. И далее по тексту[316].
Политическое/поэтическое[317]
«Слово о полку Игореве», предвещающее, по словам Д.С. Лихачева, «всю последующую русскую литературу», «властные и гневные обращения к царям Радищева, Пушкина, Лермонтова, Рылеева, Льва Толстого и многих, многих других русских писателей нового времени»[318], открывается вопрошанием о собственных истоках, о невозможном начале, приводящем к отказу следовать в изображении современных событий старой поэтической манере, манере Бояна. Небылицам и велеречивости «старой школы» автор «Слова» противопоставляет «былины сего времени», т. е. (поясняют комментаторы) «быль», «правду».
Даже если оставить в стороне вопрос, является автор «Слова» очевидцем, непосредственным участником похода князя Игоря или же (что правдоподобнее) знает о нем из чужих уст, иными словами – полагается на предание, на молву (и тогда неизбежно возникает другой вопрос – о художественно опосредованном, «былинном» статусе «были»), нельзя не поразиться провиденциальному смыслу того затруднения, с которым он сталкивается. Ибо затруднение это предстает в равной мере и поэтическим и политическим – не только потому, что речь в «Слове» идет о политической необходимости (объединении русских земель), но еще и потому, что саму эту необходимость – в качестве речи – необходимо донести, сделать действенной.
Тут-то и встает проблема «старых словес»: по ряду причин они недейственны при изложении данных конкретных событий. Прежде всего ввиду того, что «соловей старого времени», «вещий» Боян склонен «растекаться мыслию по древу», «парить в облаках», а во-вторых, и это связано с первым, – поэт, выражаясь позднейшим языком, придворный, знаменитый тем, что воспевал ратные подвиги прежних князей (среди которых и разорительная, братоубийственная борьба за киевский престол между «старым» Ярославом и «храбрым» Мстиславом). Тогда как «Слово о полку», в первых же строках объявляет автор, – это «горестная», «печальная повесть», повествующая о бесславном разгроме и пленении; повестьпредостережение и одновременно призыв, обращенный к удельным князьям, покончить с междоусобицами и раздробленностью: «В самом деле, величайшая патриотическая поэма Древней Руси посвящена не одной из побед, которых немало знало русское оружие, а страшному поражению, в котором впервые за всю русскую историю князь оказался плененным, а войско почти совсем уничтоженным!»[319] Стало быть, ей пристали иные «словеса», иной строй.
Лучше других этот «строй», выламывающийся из стилистического единства, не умещающийся ни в одно жанровое определение: песнь? героическая поэма? воинская (трудная) повесть? погребальный плач? лирико-драматический эпос? – ухватил поэт Виктор Соснора: «Ассонансы и ритмы. Внутренние рифмы. Разностопные стихи. Сны. Плачи. Грабежи. Сцены битв. Песни. Гимны. Шесть сюжетов. Звукопись. Ирония. Изощреннейшая ритмоударность. Мужественный взмах коней. Живописания. Автор живет полноценной грудью. Не скальд, не Роланд, не византийство. Нет эротики. Нет слова Бог. Нет креста. Солнечное затмение. Лисы, орлы, шакалы. Это русский язык в красках крови»[320]. Такова взрывная, гетерогенная поэтика «Слова», вбирающая в себя, несмотря на декларированный отказ, в том числе и образчики риторических приемов Бояна, которого автор «цитирует», вводя тем самым в текст дополнительный уровень рефлексии, вновь, повторно (уже после зачина) тематизируя проблему «начала»:
Так бы пришлось внуку Велесавоспеть песнь Игорю:«Не буря соколов занеслачерез поля широкие —стаи галок летятк Дону великому».Или так бы начать тебе петь,вещий Боян,Велесов внук:«Кони ржут за Сулой —звенит слава в Киеве;трубы трубят в Новгороде —стоят стяги в Путивле!»[321]
Итак, вот что говорит «Слово», которое было вначале, – говорит помимо и поверх того, что говорит: вопросы поэтики, строя речи теснейшепереплетены со строем военно-политическим и с вопросом о том, какое место в нем занимает автор, «певец». Конструкция, материал, направленность (или прагматика) «песни» социально-политически обусловлены постольку, поскольку обращены к некоторому – отнюдь не самоочевидному и не единообразному – множеству, куда входят не только великие и удельные князья и их дружины, но также духовенство, бояре, челядь, холопы, смерды, чьи сердца надлежит покорить, а их самих подвигнуть к сплочению. Политически нагружена сама дистанция, разделяющая аудиторию и певца, то иерархически структурированное «между», которое его речь должна покрыть (как покрывают расстояние), чтобы из разделяющего оно сделалось объединяющим, общим «жизненным пространством». Каковое следует по возможности расширять. Собственно, такую попытку и предпринимает князь Игорь, отправляясь в поход на половцев, но терпит поражение.
Таким образом, вопрос о «начале», об истоках поэтической традиции заключает в себе вопрос о единоначалии, верховной власти, а также о рубежах, единстве и неделимости Земли Русской. Можно сказать и иначе: поэтическое высказывание несет в себе следы бессознательно усвоенных властных практик, наличного соотношения сил, социальной стратификации, военных стратагем и т. д., одним словом – политического «бессознательного» своего времени, одновременно из этого времени выламываясь (и разламывая само это время).
Так или иначе, но единоначалие уже утрачено, власть распылена, а земли раздроблены.
В начале – всегда уже некоторый разлад, разлом традиции. Двойное затмение, конституирующее актуальное настоящее как момент наивысшей опасности (на который уже пала тень другого нашествия, других полчищ).
«С чего начать?» – будет спрашивать Мандельштам в 1923 году. С чего начать, когда все трещит и качается, когда воздух дрожит от сравнений и ни одно слово не лучше другого? Земля – еще немного, и она станет последним оружьем, – гудит вулканической метафорой, из нее вырыто то, что я говорю. Потому что хрупкое летоисчисленье нашей эры подходит к концу и дети играют в бабки позвонками Пиндара, Гераклита, Шенье, Державина… Я сбился, я запутался в счете. Ален Бадью: «В “Нашедшем подкову” Мандельштам, говоря об оставленных нам прошлым монетах, показывает настоящее как вгрызание в прошлое, различить которое можно лишь тогда, когда “мне уже не хватает меня самого”»[322].
Иными словами, имеет место хиазм: будучи структурным элементом определенной формации, произведение искусства в то же время обладает своей собственной – имманентной, внутренней – «политикой», непосредственные эффекты и отдаленное воздействие которой не просчитываемы заранее и не сводимы к политике в узком смысле – как «искусству управлять» (или «искусству возможного»). Так, в отношении целей и задач этой последней поэтика «Слова» очевидно избыточна, а местами темна и уклончива (и останется таковой, даже если прояснить намеки, понятные лишь современникам тех событий). Более того, «внутренняя» политика произведения может выступать как контрполитика по отношению к политике государственной, «внешней», или даже как метаполитика («искусство невозможного»). Знаменательно, что ни у «Слова», ни у «Нашедшего подкову», с их вопросом о невозможном начале, с их «то, что я говорю, говорю не я», не нашлось продолжателей именно на уровне конструкции, формы – разомкнутой, децентрированной, несамотождественной, расстраивающей иерархическую соподчиненность родо-видовой таксономии[323].
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.