Дмитрий Быков - Карманный оракул (сборник) Страница 7
Дмитрий Быков - Карманный оракул (сборник) читать онлайн бесплатно
На планете должна быть точка абсолютного презрения ко всему, ибо это и есть высшая точка свободы; русский презирает всякого, кто работает, всякого, для кого есть правила и право, всякого, кто любит или зависит. Русский убьет любого, кто слабее, и плюнет в глаза тому, кто сильнее; впрочем, тот, кто поклонится сильному и выполнит всякое его требование, – еще более русский, ибо требования чести и доблести тоже омерзительны. А вот выждать и убить из-за угла – это по-нашему. Впрочем, быть сильнее русского невозможно, поскольку у всякого сильного есть хоть какие-то правила, а у русского их нет; тот, кто это поймет, уже не будет нам врагом, ибо вольется в наше коллективное тело.
Патриотом называем мы того, кто ведет себя хуже и невежественней всех. Тот не патриот, кто любит березки и томных усадебных барышень; патриот – тот, кто стремится запретить все, а после демонстративно и нагло нарушить все запреты, ибо они действуют только на раба, а не на сверхчеловека. Русский выигрывает любую борьбу тем, что опрокидывает правила этой борьбы. Русским мог бы стать всякий, но получается только у русских – вероятно, потому, что земля наша проклята навеки, и в этом главное ее благословение.
Бог смотрит на русских с бесконечным любопытством, любовью, любованием – и поступает с ними ровно так, как они со всеми.
Ну, не знаю. Пока сбывается.
Не бойтесь Бога!
Как замечал Честертон, люди предпочитают разговаривать о футболе, хотя по-настоящему интересно – только о Боге. Допускаю, что некоторым футбол действительно интереснее – какой роман можно было бы написать, если не халтурить! – но без Бога и этот роман оказался бы безнадежно плоским. Религиозная (для атеистов скажем: метафизическая) тематика придает литературе объем и многоцветность, уводит повествование за границы грубой и скучной реальности – и с этим в России наблюдается какой-то убийственный, многолетний швах, хотя именно Россия подарила миру троих величайших религиозных прозаиков: Толстого, Достоевского и Чехова. Да и Мережковский, и Белый во всем мире читаются сегодня куда как активно – это в Москве трудно найти читателя, регулярно открывающего «Христа и Антихриста» или московскую трилогию. Но Толстой, Чехов и Достоевский задали три основных пути развития религиозной прозы во всем мире: Толстой описал трагическую, во многом катастрофическую, иногда убийственную (как в случае князя Андрея) встречу человека с Богом и немедленно проистекающий отсюда конфликт с людьми, с любыми государственными институциями, особенно с церковью; он же в «Анне Карениной» – самом здоровом, как говорят многие, но и самом мучительном своем романе – изобразил, с какой легкостью человек удовлетворяется любыми подменами – от преступной страсти до семейного счастия, и как эта здоровая, полнокровная жизнь с неизбежностью приводит к катастрофе. Ведь и у Анны, и у Левина все кончается одинаковым тупиком – Анна кончает с собой, Левин прячет от себя ружье, и финал никого не обманывает. Скоро, ох скоро он начнет вопить на Китти, мучить детей и в конце концов уйдет от всех. Последователи Толстого – Грэм Грин, Голсуорси (в особенности времен «Конца главы»), Митчелл, Фолкнер, да и Хемингуэй, который явно учитывает опыт поздней, нагой толстовской прозы в своей повести о новом Левиафане (от Левиафана, правда, в конце концов мало что осталось, но старик-то его все равно уловил удою, дав ответ на вопрос из книги Иова; и это тоже очень по-толстовски).
Достоевский задал канон метафизического детектива, в котором автор ищет не убийцу (ему-то он известен с самого начала), а Бога. «Преступление и наказание» – не о том, кто убил старуху, а о том, почему ее убивать нельзя, хотя очень хочется и, казалось бы, нужно. Мировоззрение без Бога в «Братьях Карамазовых» названо лакейским – именно потому, что оно Бога не вмещает и с ним торгуется. Достоевский не боится в своей галерее сладострастников – ведь карамазовщина и есть сладострастие, умственный и чувственный разврат – вывести и сладострастие веры: в Алеше карамазовское есть, он его сознает и боится. Наряду с благостным старцем Зосимой выведен у Достоевского и Тихон из «Бесов» – образ не менее обаятельный, но куда более трагический: ни Зосима, ни Тихон не знают окончательных ответов, годных для всех, и рациональный разум таких ответов не найдет, о чем, собственно, и кричит Достоевский всю жизнь, – а куда может завести иррациональное, он знает лучше любого из Карамазовых. Кому-то поиск Бога в безднах и сам по себе кажется карамазовщиной, но Достоевский уверен, что он открывается именно падшим и именно в пограничье: убийца и блудница знают о Боге больше, чем моралисты. Многим это не нравится – ради бога: многим и Бог не нравится, но что бывает без него – «Бесы» показывают исчерпывающе. Ученики Достоевского – авторы метафизических детективов, в первую очередь Честертон, а уж сколько взяла у него величайшая пророчица Америки Фланнери О’Коннор – не перечесть. Назвал бы я и Капоте, и Стайрона, и Стивена, уж извините, нашего Кинга.
Чехов пошел еще дальше – для него вопрос о Боге скорее эстетический, чем этический, и самый обаятельный священник в русской литературе – дьякон из «Дуэли» – богословских споров не ведет вообще. Для него образец веры – собственный его отец, который, отправляясь в безводную степь молиться о дожде, берет с собой зонтик. Для Чехова все рациональные аргументы или богословские дискуссии проходят по разряду пошлости, ибо Бог есть несказанное: есть чудо мира, которое с такой предсмертной силой чувствует архиерей из гениального рассказа, и это ощущение – Господи, как непонятно, и страшно, и хорошо! – оказывается сильнее любой аргументации. Чудо мира свидетельствует о Боге вне и поверх всяких человеческих представлений – это чувство внеконфессиональное и необъяснимое, а попытки увязать его с этикой кончаются «Палатой номер шесть». Собственно, только в палате номер шесть и можно спорить о таких вещах – нормальные люди, как герой «Студента», чувствуют связь с прошлым и будущим, и этого довольно. Именно у Чехова, ни к чему не зовущего, ни о чем не говорящего вслух, учился весь западный роман XX века – от Моэма до Джойс Кэрол Оутс; и все это религиозная проза, поскольку агностицизм для Запада давно стал хорошим тоном. Но агностицизм и даже атеизм не есть безбожие – это ответ, не снимающий вопроса, и герои «Зимы тревоги нашей» или «Поправок», не упоминающие о Господе вовсе, соотносят себя с христианской традицией, иначе ни писать, ни читать о них не стоило бы.
Я для того так подробно перечисляю этих последователей русского религиозного романа, чтобы нагляднее показать упущенные нынешней Россией возможности. Даже советская проза – не говоря уж о поэзии – больше и напряженнее размышляла о Боге. Один мой старшеклассник заметил, что «Пикник на обочине» Стругацких – именно о том, как Бог посетил: ведь и нам от него что-то осталось – словарь, например, – и вот мы пытаемся из него что-то собрать, хотя по большей части забиваем гвоздь микроскопом. Не знаю, имели Стругацкие в виду именно такое толкование или нет, но мне оно нравится. Герои Трифонова в своем обезбоженном быте тоже не случайно через слово повторяют «бог ты мой». Аксенов закончил «Ожог» вторым пришествием, а в «Скажи изюм» ввел архангела Михаила, и никакой безвкусицы, по-моему, от этого не проистекло (равно как и в киноромане Панфилова «Жанна д’Арк»).
Современные же российские авторы пишут на религиозные темы так, словно сдают экзамен, будучи заранее уверены в недоброжелательности экзаменатора; пишут так, словно это вообще не их проза, словно от степени их послушания и богобоязненности зависит их будущая участь, не только небесная, но и земная. Страшно сказать, за последние десять лет в России появились два религиозных романа, оба написаны фантастами: «Мой старший брат Иешуа» Андрея Лазарчука (с попыткой строго исторически взглянуть на Евангелие) и «Сад Иеронима Босха» Тима Скоренко; соответственно оба романа – неровных, но весьма значительных – замечены только в просвещенной, но узкой прослойке фанов. Скоренко талантлив, но роман его, написанный от лица Творца, кажется мне уж очень подростковым, сэлинджеровским, прямолинейным. Лазарчук – признанный классик жанра, но согласиться с его версией мне мешает то ли вкус, то ли душа. Тем не менее обе книги значимы и в каком-то смысле прорывны – иное дело, что кроме них назвать нечего. Роман, где ставились бы последние вопросы, где описывалось бы духовное перерождение героя, в которого ударила молния внезапного откровения, в современной России попросту немыслим: для такой книги требуется дерзость, поскольку посещение Бога – не визит вежливости. «Сивилла – выжжена, Сивилла – ствол: // Все птицы вымерли, но Бог вошел» – эта цветаевская формула словно не услышана никем. «Воскресение» Толстого – главный и лучший русский религиозный роман – послужило поводом для отлучения автора от церкви, и многие до сих пор не могут простить Толстому страниц о причастии (первое полное и научное издание «Воскресения» вышло в ПСС в 1936 году – до того полных версий в России НЕ БЫЛО!). Но давайте вспомним сюжет романа: жертва Нехлюдова, ТАК глядевшего на церковь, не была принята, и во второй, ненаписанной книге романа Толстой предполагал описать разочарование и падение Нехлюдова (но вместо того написал «Отца Сергия»): в этом втором томе Нехлюдов должен был оказаться в коммуне среди толстовцев, разочароваться в ней, пережить грехопадение (не с Катюшей) и уйти. Господи, кто бы взялся написать этот роман и назвать его, естественно, «Понедельник»! (А ведь именно в понедельник свет был отделен от тьмы!) Но этого мы, вероятно, не дождемся – ведь для такого романа, помимо метафизической и обычной литературной дерзости, требуется отличное знание реалий русской жизни 1900-х годов и знание Библии, что еще труднее.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.