Наталья Суханова - Трансфинит. Человек трансфинитный Страница 11
Наталья Суханова - Трансфинит. Человек трансфинитный читать онлайн бесплатно
Ребятишки вперебой выкрикивают: на русское, дурацкое «авось» понадеялся, да еще и не сбежал, а спать завалился, студенты да русский мужик поспать любят, дурак — он и есть дурак, на лягушке женился, он и с жуком в спичечной коробке будет переслушиваться, приставать к братьям: «Братец, послушай, вот это силища», он печке скажет: «Поехали».
Дмитрий Михайлович тоже был таким дураком. Ему сказали: «Пиши прошение о помиловании», — хоть и крошечная, а все же возможность, — так нет. Дурак — дурак и есть, даже и лягушки-то не было рядом, чтобы квакнуть что-нибудь в ободрение. а вот-таки, наоборот вывернулось, обернулось, оборотилось.
;;
Нет, мысли о самоубийстве не было. Впрочем, вру — было, в Москве хотел прыгнуть в лестничный пролет с четвертого этажа — успели схватить.
Был я и в камере смертников, однако не расстреляли, а погнали по этапам. Многие приговоренные к смерти были живы, но без права переписки. Однако письма, брошенные в поезде в слив туалета, почти всегда доходили.
Мне писать было некому. Тоня моя сразу от меня отказалась. Потом уже, по реабилитации давали мне дело мое смотреть. Три заявления на меня было в деле. Учителя Темкина, бывшего бундовца: что я враг народа, а отец мой — член Союза русского народа. Второе — врача Черномордика: больше на отца, чем на меня. а третье — начальника учебного комбината на Ростсельмаше, Тонечкина мужа после меня. Так что, если насчет башмаков, «которых с дня того не износивши, когда, как Ниобея, вся в слезах», — то попросту башмаки-то были, но, возможно, Антонина моя еще до того, как меня в подвалы чаеторговые бросили, уже бегала в них на свидания с учебным начальником. а слез, я полагаю, и вообще не было — во всяком случае ни на свидания ко мне она не собиралась ходить, ни передачи приносить. Ах, Господи, судя по народным песням, раньше все-таки было лучше: «Вчера я при-иходи-ила к тебе, мой дорогой, — все камеры были закрыты, и стерьва-часовой». Ну, а родители... в тридцать пятом, в отпуске забрал я их под Ростов. в Крыловской отец стал директором школы, повторно получил звание Заслуженного учителя. Когда меня арестовали, все это с него сняли. Не посадили, и то спасибо. я им боялся и тайное-то письмо, без подписи, в каком-либо вагонном туалете в слив бросить.
Те три заявителя, в том числе и Тонечкин муж, — все в войну погибли. Да и не в них в общем-то дело.
Из Ростова отправили меня в феврале тридцать восьмого. География такая: Ростов — Новочеркасск — Воронеж — Козлов — Саратов — Ртищево — Балашов — Сызрань — Челябинск — Магнитогорск — Верхнеуральск — Челябинск — Иркутск — Вторая речка — Колыма.
У Мандельштама: «Воронеж — ворон, нож». Для меня Воронеж — не ворон и не нож, и не платоновская тоска пространств. в карцере всего-то и пространства — меж стенами с вмазанными осколками — чтобы не прислонялись.
Параша, говорите? Какая параша? Сударыня, вы путаете жанры! Тысячи людей в пересылке — какие параши? Дерьма столько, что унавозить две области можно. Огромная яма с осклизлыми краями, с проволокой, чтобы держался зэк, не съехал в яму. а съедет — туда и дорога. От этих испарений, от аммиака и дерьма теряешь сознание — лицом ткнешься, придешь в себя, на четвереньки встанешь.
Козлов, теперешний Мичуринск, запомнился деревянной тюрьмой. Балашов же особенно памятен по двум причинам. Одна — что там мы себя людьми почувствовали. Никому мы уже не интересные были, нас только сторожили. и прогулки, постели — как в раю. а второе — что там я окончательно прозрел.
Прослышали мы: из Астраханского изолятора ночью по этапу прибывает группа женщин с детьми, жены крупных деятелей: Гамарника, Бухарина, Тухачевского, Рыкова, Уборевича. Все они потом погибли на Колыме, в совхозе «Ягодный», — мне Вася, машинист паровозного депо из Каменска, рассказал потом. а дочь Гамарника, Светлана, жива осталась. Сыновей Шебалдина и Бухарина спасла семья Ларина. Об остальных не знаю. Ну, значит, человека три из нашей первой камеры взялись убирать в ночь коридоры, уборные; надо пробиться — пробьемся. Лидия Григорьевна, жена Гамарника, на шею мне бросилась, заплакала. Гамарника, как Орджоникидзе, застрелили перед судом, тридцатого мая. Остальных из этой группы судили одиннадцатого июня и расстреляли тринадцатого. а восемнадцатого июня судили меня.
— Никаких глупостей не думайте, — сказала Лидия Григорьевна мне, — никто вас освобождать не придет. Это политика политбюро, Сталина. Никакой пощады никому не будет.
Ну так оно и вышло. Всех, кто остался жить и подлежал освобождению в сорок шестом, сорок седьмом, сорок восьмом годах, снова судили и приговаривали.
— Никакой пощады не будет, — сказала она. — Постарайтесь выжить, чтобы рассказать людям правду.
Поехали дальше. в Верхнеуральске пробыл я почти два года, до лета тридцать девятого — да, до года Восемнадцатого съезда.
В Верхнеуральске я объявил голодовку, требуя объявления приговора — я ведь все еще был смертник. Сухую голодовку — не ел и не пил. я голод переношу сравнительно легко, и даже жажду. Бывает ведь, человек буквально с ума сходит от голода. Мне же только первый день трудно, а потом ничего.
На восьмой день меня на носилках отнесли к начальнику — объявили, что расстрел заменен двенадцатилетним сроком. Так вот я прошел сквозь еще одну смерть, отказавшись подать прошение с признанием вины. Черт его знает, почему, но такие штуки тогда что-то еще значили, вынудили тебя хотя бы и после приговора признать себя виновным или нет. и вот судьбы: этот начальник тюрьмы, который предлагал мне дать телеграмму Калинину с раскаяньем и просьбой о помиловании: «Чего вы еще ждете? Вам остался день жизни, это последняя возможность» (подпиши я такую телеграмму — и сразу был бы расстрелян), — потом бежал за границу, будучи в Квантунской армии начальником русского отдела, писал о зверствах в НКВД, был взят нашими в плен, осужден и отправлен отбывать срок в наш лагерь, где и был четвертован заключенными. Такие случаи, когда репрессированные, даже уже на воле, сами исполняли свой приговор предателям, были нередки. Нет, не препоручали Богу мщения и воздаяния мерзавцам, не очень надеясь на этот суд.
Ну, ладно. Тюрьма в Верхнеуральске — с соблюдением всех правил: белье, баня, прогулки. Но и строго. Как-то вызвали на прогулку, — а такой порядок: входит страж, все мгновенно встают, — я окурок второпях не в пепельницу, а рядом положил. И — «Где окурок?! Где окурок?!» Вместо прогулки — трое суток карцера.
А карцер — голая, узкая камера. Сесть некуда — параша с острой крышкой. К стене не прислонишься — иней в ладонь. Часовой в коридоре в валенках, в стеганке, ногами от холода топает. а я в летней форме: рубашка, ботиночки, портянки летние. Еда — два раза в день: кружка горячей воды и двести граммов хлеба, на второй день еще тарелка супа. Ну, сутки и еще день я пробегал в летней своей форме. Потом кричать начал, в дверь стучать: «Давайте дежурного». Минут через двадцать открывается дверь — и мне ящик из-под винтовок, внутри войлок. Как я туда влез, ума не приложу — голову между коленей и заснул. Просыпаюсь от света: «Где арестованный?» Прожектором в нос: «Не смейте залезать в ящик!» Телогрейку кинули.
Из карцера — в больницу. Нет, не воспаление — бронхит какой-то ужасный. в больничных камерах по одному человеку. Врач. Медсестра приходит: уколы делает, банки ставит. Разговаривать нельзя — ни одного слова с медсестрой или часовым. Медсестра молоденькая, года двадцать два, не больше. Ни улыбки, ни взгляда. Однажды, как всегда, пришла, дала таблетки. «Принесите, — сказала часовому, — банки, я забыла». Он прогрохотал по коридору. Распахнула она халат, — а на ней ничего, нагишом, — и ко мне. Господи, три года не видеть женщины — так меня еще никто не одарял. Синяков, наверное, ей наставил. а она слушает: шаги — и выскочила из-под одеяла. я вроде как не в себе. а она: «Повернитесь спиной» — поставила банки. а на следующий день меня выписали.
И все. Сколько лет берег я это в себе — святое. Что это было? Не знаю. Физиология? Но уж очень большой риск. Авантюризм? Патология? Месть? Сострадание? Не знаю. Не знаю.
В пятьдесят шестом ездил, искал. Никаких следов.
;;
Из Верхнеуральска назад, в Челябинск, оттуда — в Иркутск.
В Иркутске — баня: промывка овощей перед отправкой в морозильник и в землю.
Владивосток.
Во Владивостоке погрузили на баржу. Уголовный шмон. и так далее.
Ну и все. Дальнейшее — молчание, как выразился о загробном, засмертном принц Гамлет.
4
Что ты можешь знать в свои цыплячьи годы о настоящем воспоминании? Для тебя вспоминать означает восстанавливать последовательность жизненных эпизодов и мест, причин и следствий. Настоящее воспоминание — другое. Оно, как событие, стягивает в одну точку, в одну сферу, в одно время всякую всячину, самое разное. и оно возникает неожиданно, от Бог знает какой мелочи: запаха, жеста, мелодии. Вытянулся в кровати, закрыл глаза, перебираешь лениво, все замедленнее, полусонно какие-то заботы, предположения и вдруг замечаешь с удивлением, что все это идет на фоне нехитрого и ни в какой степени не соответствующего им бодрого мотивчика из давнего, довоенного еще прошлого: «Так что ж, пожмем друг другу руки — и в дальний путь на долгие года». Безмятежность летней, открытой танцевальной площадки. и пусть ты не танцуешь, ты выше этого, но ты умеешь влюбляться, и в двух шагах от тебя шаркают туфельки с перемычками, парусиновые тапочки, начищенные зубным порошком. И — «чей-то знакомый, родной силуэт — синий жакэт, синий берэт»... Господи, как сразу вдруг воскреснет вживе то время и окатит, окатит тебя тоской и печалью того, что было после. Почти никому в те года не сужден был долгий путь вдвоем. Эти, в белых носочках, потом вставали в очереди к окошкам для передач.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.