Евгений Шкловский - Варлам Шаламов Страница 9
Евгений Шкловский - Варлам Шаламов читать онлайн бесплатно
«Градусника рабочим не показывали, да это было и не нужно, — читаем в рассказе „Плотники“, — выходить на работу приходилось в любые градусы. К тому же старожилы почти точно определяли мороз без градусника: если стоит морозный туман, значит, на улице сорок градусов ниже нуля; если воздух при дыхании выходит с шумом, но дышать еще не трудно — значит, сорок пять градусов, если дыхание шумно и заметна одышка — пятьдесят градусов. Свыше пятидесяти пяти градусов — плевок замерзает на лету. Плевки замерзали на лету уже две недели».
Стиль этого отрывка очень характерен для шаламовской прозы с документальной поэтикой исключительности, экстремального состояния тела и души человека. Плевок, замерзающий на лету, так же трудно представить, как и то, что в этих условиях возможно существовать, а тем более работать.
Может ли человек в таких условиях остаться самим собой, как бы спрашивает автор. И отвечает от лица героя Поташникова, чувствующего, что силы его тают с каждым днем, с каждым часом «Мороз, тот самый, который обращал в лед слюну на лету, добрался и до человеческой души. Если могли промерзнуть кости, мог промерзнуть и отупеть мозг, могла промерзнуть и душа».
Шаламов жестко увязывает происходящее с душой — с физической природой человека, уязвимого для голода, холода, болезней, побоев и т. п. Расчеловечивание человека, как показывает он, начинается именно с физических мук. Материальный процесс распада не может не затронуть и дух человеческий, нравственную волю, приводя, в конечном счете, к разрушению личности — еще до ее физической гибели.
Наверно, никто так не рассказал о голоде, не описал его мук, не показал, как он, подобно хищному жестокому зверю, постоянно грызет внутренности и душу заключенного, как это сделал автор «Колымских рассказов».
Во многих рассказах Шаламова (например, в «Сгущенном молоке», «Хлебе» и др.) мы находим детальное описание феноменологии естественной потребности человека, превращенной жесточайшими условиями в страсть, в болезнь, в дикий инстинкт, способный сделать из самого человека опасного зверя. Он будет биться насмерть за кусок хлеба, рыться в отбросах, доходить до каннибальства… О каком достоинстве может идти речь, если человек в таком состоянии просто не в силах больше ни о чем думать, кроме как о еде?
Голод — беда, голод — унижение, голод — драма…
Шаламов пишет об этом так, что даже никогда не испытавший настоящего голода не посмеет иронически усмехнуться — слишком страшна и необорима такая пригнетенность человека, его зависимость от желудка.
Вот как изображает писатель раздачу еды и переживания вечно голодного зека.
«Человек, который невнимательно режет селедки на порции, не всегда понимает (или просто забыл), что десять граммов больше или меньше — десять граммов, кажущихся десять граммов на глаз, — могут привести к драме, к кровавой драме, может быть. О слезах же и говорить нечего…
Пока раздатчик приближается, каждый уже подсчитал, какой именно кусок будет протянут ему этой равнодушной рукой. Каждый успел уже огорчиться, обрадоваться, приготовиться к чуду, достичь края отчаяния, если он ошибся в своих торопливых расчетах. Некоторые зажмуривали глаза, не совладав с волнением, чтобы открыть их только тогда, когда раздатчик толкнет его и протянет селедочный паек».
Вечным страхом остаться без пищи висит воспоминание о голоде над бывшим заключенным. Нависало оно и над самим Шаламовым, как бы подтверждая рассказанное им.
Не просто голод или холод, непосильный труд или побои, но физические последствия этих экстремальных состояний, то, что можно назвать физиологией, — вот что становится сквозным сюжетом шаламовских рассказов.
Физиология медленного умирания или физиология столь же медленного восстановления, со знаком минус или со знаком плюс, она — мука человека, его боль; в ней человек — тоже как в тюрьме, из которой не выбраться, разве только что после смерти.
Натуралистичность многих описаний в рассказах Шаламова как бы подчеркивает эту непреодолимую зависимость человека.
«Расчесы на коже зажили гораздо раньше, чем другие раны Андреева. Исчезал понемногу черепаховый панцирь, в который превратилась на прииске человеческая кожа; ярко-розовые кончики отмороженных пальцев темнели…» — читаем в «Тифозном карантине».
В такой натуралистичности нет преднамеренного эпатажа, стремления ошеломить читателя. Страдание плоти, от которой не отделен дух человеческий, — удел заключенного. И Шаламов уделяет физиологии столько же внимания, сколько места она занимала в жизни зека.
В рассказе «Сентенция» подробно описан процесс воскресения «доходяги» — от почти полного бесчувствия, от сумерек помертвевшего сознания, от единственного, на что он только и был еще способен, — от злобы, — к жизни.
Сначала герой начинает различать ночные звуки в бараке — храп, хрипы, стоны, то есть становится меньше потребность в забытье. Потом появляется боль в мышцах и равнодушие бесстрашия. Затем — страх лишиться жизни, зависть к окружающим, еще позже жалость к животным — раньше, чем к людям…
Но окончательным свидетельством его возвращения к жизни оказывается слово «сентенция», неведомо как и почему возникшее в истощенном мозгу рассказчика, странное и неуместное в тайге.
«Сентенция! — орал я прямо в северное небо, в двойную зарю, орал, еще не понимая значения этого родившегося во мне слова».
Это слово — уже не просто возвращение к жизни. Оно — вочеловечение («В начале было Слово…»). Его рождение — чудо, потому что в опустошенной душе нет для него места. Слово перестает быть необходимостью, как и вообще культура. Не случайно книги, которые герой рассказа «Домино» видит у врача лагерной больницы, кажутся ему «чужими, недружелюбными, ненужными».
Лишенный нормальных условий, человек и природу начинает воспринимать как нечто чуждое, враждебное. Она может быть прекрасна, но в ее красоте нет благодати, напротив, только — тягота и угроза.
В рассказах Шаламова человек не может раствориться в природе или принять ее в себя, почувствовать свое единство с ней — для этого тоже нужны душевные силы, нужна неповрежденная душа.
Это не значит, что природа закрыта для самого писателя. Напротив, Шаламов умеет очень тонко почувствовать ее — как бы изнутри, как живого свидетеля человеческой муки. Унижение человека, насилие над ним, страдание его — это и ее боль, ее рана, ее тягота, какой бы отчужденной, сторонней она ни казалась. Особенно ярко эта тема звучит в поэзии Шаламова, о которой мы еще будем говорить, но ее можно услышать и в таких рассказах, как «Стланик», «Тропа», «Воскрешение лиственницы», близких по жанру к стихотворению в прозе, где автор дает волю лиризму.
Появляется она и в других рассказах, менее педалированная, но не менее важная для шаламовской художественной философии. В рассказе «Выходной день» повествование начинается с описания двух белок «небесного цвета, черномордых, чернохвостых», которые «увлеченно вглядывались в то, что творилось за серебряными лиственницами».
Взгляд рассказчика, следуя за взглядами белок, на мгновение как бы сливается с ними, вместе с тем фиксируя их красоту, их вольное, независимое существование. Мир раздвигается благодаря этому неожиданному ракурсу, и все, что мы видим дальше, — и молящийся в лесу священник Замятин, и потом убивающие щенка овчарки блатари, которые варят из него суп, — все это контрастно высвечивается каким-то особенно пронзительным светом.
Мы словно ощущаем боль самой природы, внутри которой происходит распад человеческого, так же как и борьба человека за самого себя.
Школа зла
«Лагерь же — мироподобен. В нем нет ничего, чего не было бы на воле, в его устройстве социальном и духовном, — писал Шаламов. — Лагерные идеи только повторяют переданные по приказу начальства идеи воли. Ни одно общественное движение, кампания, малейший поворот на воле не остаются без немедленного отражения, следа в лагере. Лагерь отражает не только борьбу политических клик, сменяющих друг друга у власти, но культуру этих людей, их тайные стремления, вкусы, привычки, подавленные желания».
Идея мироподобия лагеря — идея не только нравственно-психологическая, но и социально-политическая. Подчеркнуть ее нужно еще и потому, что Шаламов в своей прозе избегает прямых политических обобщений, в отличие, скажем, от Солженицына, который в «Архипелаге ГУЛАГ» с первых же страниц яростно атакует и обличает основанный на насилии и произволе власти режим, с нескрываемым гневом критикует систему, так что повествование здесь имеет ярко выраженный публицистический характер.
Но и для В. Шаламова каждый из его рассказов — «пощечина», приговор режиму. Всем художественным строем, самим материалом рассказа, воплотившим внутренний жест писателя.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.