Линн Виола - Крестьянский бунт в эпоху Сталина: Коллективизация и культура крестьянского сопротивления Страница 12
Линн Виола - Крестьянский бунт в эпоху Сталина: Коллективизация и культура крестьянского сопротивления читать онлайн бесплатно
Жители города не говорили так открыто, предпочитая маскировать свои истинные чувства классовыми штампами и покровительственным тоном. Однако бывали и исключения. В 1922 г. Максим Горький, впоследствии любимый литературный питомец революции и Сталина, облек взаимные предубеждения города и деревни в прямые и сильные выражения, свободные от софистики и апологетики. Горький рассматривал драматические события революции и ее последствия в свете конфликта города и деревни. Город представлял собой просвещение и прогресс, а деревня — «темное невежество», дикость, имевшую «ядовитое свойство опустошать человека, высасывать его желания»{99}. По мнению писателя, крестьянство было паразитом, способным и желавшим взять город в заложники. Во время Гражданской войны «деревня хорошо поняла зависимость города от нее, до этого момента она чувствовала только свою зависимость от города»{100}. В результате «в 1919 году милейший деревенский житель спокойно разул, раздел и вообще обобрал горожанина, выменивая у него на хлеб и картофель все, что нужно и не нужно в деревне»{101}. Горький считал, что деревня победно злорадствовала: «Мужик теперь понял: в чьей руке хлеб, в той и власть, и сила»{102}. Резюмируя свое отношение к крестьянству, Горький связывает его с жестокостью революции (точно так же, как следующее поколение возложит на крестьянство вину за зверства сталинизма): «Жестокость форм революции я объясняю исключительной жестокостью русского народа… Тех, кто взял на себя каторжную, геркулесову работу очистки авгиевых конюшен русской жизни, я не могу считать “мучителями народа”, — с моей точки зрения, они — скорее жертвы. Я говорю это, исходя из крепко сложившегося убеждения, что вся русская интеллигенция, мужественно пытавшаяся поднять на ноги тяжелый русский народ, лениво, нерадиво и бесталанно лежавший на своей земле, — вся интеллигенция является жертвой истории прозябания народа, который ухитрился жить изумительно нищенски на земле, сказочно богатой. Русский крестьянин, здравый смысл которого ныне пробужден революцией, мог бы сказать о своей интеллигенции: глупа, как солнце, работает так же бескорыстно»{103}.
Горький показывает враждебность крестьянства к городу, снимает всю ответственность и вину за революцию с интеллигенции и возлагает ее на крестьянство. Его позицию разделяли многие члены партии и городские жители, также считавшие, что крестьянство виновато во всем, что возмущало город: в отсталости России, в том, что не сбылась мечта компартии и всей радикальной интеллигенции о светлом будущем. Именно такие воззрения сформировали образ мыслей коммунистов, позволивший партии объявить войну деревне и отказать крестьянам в своем милосердии.
Мало кто говорил об истинной природе конфликта между городом и деревней так откровенно, как Горький. Хотя он стал вполне очевиден, как только началась коллективизация, классовая и патерналистская лексика — даже при сталинском отождествлении класса с культурой — скрывали реальность. Сущность конфликта лежала в глубоко укоренившихся предрассудках и стереотипах в отношении крестьянства, которые в совокупности во многом и определили исход коллективизации.
Для многих горожан и представителей интеллигенции крестьянство было чем-то абстрактным. Задолго до революции в их сознании сложился стереотипный образ крестьянина, с которым они связывали свои чаяния или опасения. После 1917 г. эту традицию продолжили коммунисты, присовокупив к ней свою идеологию. Однако Гражданская война выжгла из образа крестьянства все позитивные и идеалистические черты, столь ценившиеся народническими теоретиками XIX в.{104} Крестьянство приобрело статус «чужого», стало классовым врагом, стоящим на пути города, рабочего класса, социализма и современности. Враждебность к крестьянству глубоко укоренилась в массовой культуре, насаждавшейся партией. В период подготовки к коллективизации и особенно с ее началом к крестьянину стали относиться как к недочеловеку, чей статус оправдывал зверства, чинившиеся в деревне.
Этот процесс начался с инфантилизации крестьянина — пережитка прошлых веков, послужившего основой для коммунистической реконструкции его облика. И до, и после революции крестьян называли мужиками и бабами. Если так обращались друг к другу сами жители деревни, это говорило о непринужденной атмосфере и дружелюбном отношении к собеседнику, однако в устах чужаков эти термины приобретали уничижительный, оскорбительный оттенок. «Мужики» и «бабы» чаще всего были темными, некультурными, безграмотными простолюдинами; реже (после 1917 г.) их считали наивными и по-детски простодушными. В любом случае инфантилизация лишала их самостоятельности и ответственности. Они представляли интерес как объект цивилизаторской деятельности города, занимавшего позицию лидера. Именно это имел в виду Сталин, когда говорил, что колхозы должны «насаждаться» на селе передовыми силами города и партии{105}. Кроме того, «мужики» и «бабы» не принадлежали ни к какому классу. Лишенные политической сущности, они не обладали достаточным сознанием, чтобы образовать классы в соответствии с коммунистическими понятиями, оставаясь в «аклассовом» или «доклассовом» состоянии. По мере коллективизации эти термины приобрели эластичность — понятие «мужики» сужалось, понятие «бабы» расширялось. Партия стремилась возложить на крестьян-мужчин ответственность за организацию политической оппозиции: «мужики» часто превращались в «кулаков». В то же время «бабы» так будоражили село, что в интересах партии было лишить бабьи бунты политического и классового подтекста, иначе она столкнулась бы с необходимостью открыто признать, что не только кулаки, но и все крестьянство поднялось на борьбу, к тому же под руководством женщин[13]. Наконец, «мужики» и «бабы» служили воплощением русской отсталости — врага советской власти. Первое время эта ассоциация только делала крестьянство объектом миссионерского империализма города. После внедрения системы колхозов крестьянская «отсталость», если она проявлялась в случайном повреждении техники или другой небрежности по отношению к колхозной собственности, стала считаться контрреволюционной. В понимании коммунистов это означало попытку свержения революции, за что крестьянин мог быть оштрафован, сослан или брошен в тюрьму{106}.
Марксистско-ленинские (а позже сталинские) классовые категории легко сочетались с представлением об инфантильности, «незрелости» крестьянства, сохраняя — а может быть, приобретая — эластичность в качестве политических определений. В 1920-е гг. складывались классовые стереотипы в сознании городских коммунистов, в особенности не знавших деревенской жизни или относящихся к ней с презрением. Свой отпечаток на эти стереотипы наложили и ожесточение Гражданской войны, и постоянно тиражировавшиеся ленинские теоретические выкладки. Бедняк был союзником рабочего класса, его партнером по диктатуре. Середняк же «колебался», то становясь на сторону революции, то склоняясь к контрреволюционной активности. Кулак представлял собой «жадного, обожравшегося, зверского» классового врага{107}. В романе «Бруски» советский писатель Панферов описал стереотипное мышление партработника времен НЭПа, который приехал из города в деревню: «…И деревня всегда представлялась ему темным сгустком, причем этот сгусток делился на три части: бедняк, середняк, и кулак. Кулак — с большой головой, в лакированных сапогах; середняк — в поддевке и простых сапогах; бедняк — в лаптях»{108}.
Советский диссидент генерал П.Г. Григоренко, вынужденный эмигрировать в США, вспоминал о сталинских временах: «До сих пор все было просто. Рабочий — идеал, носитель самой высокой морали. Кулак — зверь, злодей, уголовник»{109}. Григоренко удачно передал манихейское мировоззрение, доминировавшее в коммунистической теории и позволявшее партии демонизировать и, следовательно, не считать за людей отдельные социальные группы и целые классы, в которых она видела своих идейных врагов.
Хотя классовые стереотипы стали незыблемой догмой коммунистической теории, в действительности их трактовали весьма широко, особенно местные малообразованные руководители. Они использовали социальный детерминизм в обратном смысле. Классовые стереотипы переходили в разряд политических, а последние затем применялись к классам и социальным категориям. Если поведение бедняка или середняка выходило за рамки правил, установленных для его класса, он мог легко утратить свой статус. Уже в середине 1920-х гг. — как будто перекликаясь с противоречием ленинских тезисов времен Гражданской войны — рабочие, приезжавшие в подшефную деревню, часто считали враждебность и оппозиционность ее жителей проявлением кулачества{110}. Крестьяне, критиковавшие начальство — городское или местное, — становились «кулаками»{111}. Во время коллективизации бедняки и середняки должны были либо вступить в колхоз, либо принять на себя клеймо кулака{112}.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.