Эрик Хобсбаум - Эхо «Марсельезы». Взгляд на Великую французскую революцию через двести лет Страница 16
Эрик Хобсбаум - Эхо «Марсельезы». Взгляд на Великую французскую революцию через двести лет читать онлайн бесплатно
«столь же удивительным превращением дезорганизованной армии, которая перед заключением Брест-Литовского мира представляла собой беспорядочную толпу потенциальных дезертиров, в сильную боеспособную Красную Армию, отбросившую чехословаков от Волги и изгнавшую французов с Украины» [126].
Однако споры по поводу прихода Бонапарта к власти и бонапартизма вообще по-настоящему разгорелись среди различных группировок последователей Маркса в Советском Союзе и в других странах лишь после Октябрьской революции. Как это ни парадоксально, не будь их, история французской революции уже канула бы в Лету и о ней лишь изредка вспоминали бы в большинстве стран мира, за исключением, конечно, Франции. Ибо в конечном счете именно революция 1917 года стала эталоном революции XX века и именно с ней приходилось считаться политикам. Перед масштабностью и огромным влиянием, которое оказала русская революция, поблекли события 1789 года. Более того, русская революция создала небывалый прецедент: буржуазно-демократическая революция переросла в социалистическую, и в результате новый социальный режим установился надолго и доказал свою способность содействовать установлению подобных себе режимов. Якобинская диктатура II года Республики, какова бы ни была ее социальная основа, оказалась непрочной. Парижская коммуна 1871 года была, без сомнения, творением рабочего класса, но о ней нельзя говорить как о новом политическом строе, тем более что и продержалась она всего несколько недель. Представление о ее потенциальных возможностях в деле социалистического или иного послебуржуазного преобразования общества основывается лишь на красноречивом анализе Карла Маркса, который приобрел столь важное значение для Ленина и Мао. До 1917 года даже Ленин, подобно большинству марксистов, не ожидал и не предвидел непосредственного перехода власти в руки пролетариата сразу после свержения царизма. А вот после 1917 года на протяжении большей части XX века принято стало считать, что \76\ естественным итогом любой революции будет установление посткапиталистического режима. Что касается стран «третьего мира», то для них 1917 год почти затмил год 1789-й: о французской революции помнили лишь потому, что она была своего рода точкой отсчета и постоянно фигурировала в дискуссиях, проходивших в Советской России.
Слова «термидор», «термидорианский переворот» стали нарицательными для обозначения любого события, отмеченного политическим отступлением революционеров с радикальных позиций на умеренные, что обычно (но чаще всего несправедливо) расценивалось революционерами как предательство революции. Меньшевики, которые с самого начала не соглашались с ленинским положением о перерастании буржуазной революции в пролетарскую, указывая — и не без основания, — что Россия не готова к построению социализма, видели здесь намек на термидорианский переворот, причем Мартов заговорил об этом уже в начале 1918 года. Естественно, что, как только советский режим объявил о переходе к нэпу, все сразу заговорили о Термидоре: критики режима — с удовлетворением, большевики, которые отождествляли Термидор с контрреволюцией, — с тревогой [127]. Это слово использовали против проповедников нэпа, которые, подобно Бухарину, считали, что нэп — это не временное отступление, а возможный путь успешного движения вперед. Начиная с 1925 года слово «термидор» зазвучало в выступлениях Троцкого и его союзников, обвинявших партийное большинство в предательстве дела революции, что обострило и без того напряженные отношения между группировками в партии. Хотя критика «термидорианской реакции» была направлена первоначально против предложенного Бухариным пути социалистического развития и потеряла свою актуальность, когда в 1928 году Сталин взял курс на ускоренную индустриализацию и коллективизацию, Троцкий вновь заговорил о Термидоре в 30-х годах, когда, нужно признать, политическое чутье окончательно изменило ему. Как бы то ни было, Термидор был его оружием в борьбе с политическими противниками; но это оружие обернулось против него самого, ибо в критические моменты он не увидел, что политически беспомощный Бухарин намного менее опасен, чем Сталин. \77\ На самом деле, хотя Троцкий так и не отказался от своей позиции, в конце жизни он был почти готов признать, что его и его союзников подвела аналогия с 1794 годом [128].
По словам Исаака Дойчера, во внутрипартийной борьбе, начавшейся после смерти Ленина и закончившейся полной победой Сталина, Термидор и аналогии с ним вызывали
«исключительно яростные и страстные споры во всех фракциях» [129].
Тот же Дойчер, в своей биографии Троцкого прекрасно передавший атмосферу, царившую в стране, дает вполне правдоподобное объяснение
«небывалого накала страстей, вызванных давним историческим событием, которое вроде бы должно было интересовать лишь ученых-специалистов» [130].
Как и Франция в период от Термидора до Брюмера, Советская Россия времен 1921 —1928 годов находилась на распутье. Хотя бухаринский путь преобразований на основе нэпа, подкрепленный ссылками на Ленина, нашел сегодня историческое подтверждение в политике реформ Горбачева, нельзя забывать, что в 20-х годах для большевиков это был лишь один из возможных путей развития и он был отвергнут. Отвергнут потому, что никто не знал, куда он может завести, более того, никто с полной уверенностью не мог сказать, куда он должен привести, и, наконец, не было уверенности, что при любых обстоятельствах вершители революции смогут контролировать положение. По словам Дойчера,
«они хотя и смутно, но все больше и больше начинали сознавать, что на этом пути может встретиться что-то непредвиденное, неуправляемое» [131].
Но к этому вопросу мы еще вернемся.
Поколению советских людей 80-х годов 20-е годы представляются короткой эрой ожидания экономического подъема и оживления культурной жизни, которая кончилась, когда Сталин наложил на Россию свою железную руку. Однако для старых большевиков 20-е годы были кошмарным сном, в котором известное превратилось в странное и опасное: надежда на создание социалистической экономики обернулась Россией мужиков, мелких лавочников и бюрократов (не было лишь аристократов и старой буржуазии); партия — братство единомышленников, посвятивших себя делу мировой революции, — превратилась в однопартийную систему власти, отгороженную и непроницаемую даже для ее \78\ членов.
«Большевик 1917 года вряд ли узнал бы себя в большевике 1928 года» [132],
— писал Христиан Раковский.
А тем временем мелкие группы и фракции политиков вели между собой борьбу за будущее Советского Союза и, возможно, мирового социализма, на которую равнодушно взирали невежественное крестьянство и безучастный рабочий класс, тот самый рабочий класс, от имени которого действовали большевики. Знатоки Великой французской революции тут же провели очевидную параллель с временами Термидора.
«Нанеся поражение старому режиму, третье сословие распалось» [133],
— писал Раковский. Социальная основа революции сузилась даже при якобинцах, и власть осуществлялась все более ограниченным кругом людей. Голод и нищета масс во время кризиса не позволяли якобинцам вручить судьбу революции в руки народа. Произвол и террор времен правления Робеспьера повергли народ в политическую апатию, поэтому удался термидорианский переворот. Как бы ни закончилась борьба между мелкими группками большевиков на фоне полной инертности народных масс — а Раковский писал об этом уже после победы Сталина, — низы на ее итог не повлияют. Раковский, кстати, с горечью процитировал Бабефа, одного из деятелей эпохи Термидора:
«Перевоспитать людей в духе любви к свободе намного труднее, чем завоевать свободу» [134].
Для любого знатока истории Великой французской революции вполне логично было ожидать появления нового Бонапарта. И, действительно, в итоге Троцкий увидел Сталина и сталинизм именно в этом свете, хотя вновь слишком схематичное отождествление с французским опытом помешало ему сделать нужные выводы, и он допускал возможность повторения 18 Брюмера, то есть направленного против Сталина военного переворота [135]. Как это ни парадоксально, именно Троцкого его политические противники, обвинявшиеся им в термидорианстве, обвиняли в ответ в склонности к бонапартизму. Ведь Троцкий был главным создателем Красной Армии и стоял во главе ее, и он, как всегда, проведя параллель с историей французской революции, в 1925 году ушел с поста комиссара по военным делам, чтобы снять с себя обвинения в бонапартистских устремлениях [136]. Вряд ли Сталин провоцировал эти обвинения, \79\ хотя, без сомнения, не препятствовал их распространению и использовал в своих целях. Ни в его работах, ни в записках нет свидетельств его повышенного интереса к французской революции. Его, очевидно, больше занимала русская история.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.