Игорь Смирнов - Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней Страница 14
Игорь Смирнов - Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней читать онлайн бесплатно
Пушкин формирует эротический подтекст, во-первых, за счет использования слов, или потенциально рифмующихся с лексикой, которая относится к семантическому полю «женское» (ср.: «Кобылица молодая» / «девица (молодая)»), или входящих в это поле (ср.: «Честь кавказского тавра» / «девичья честь»; «Не косись пугливым оком» / «очи»). Второй прием, посредством которого Пушкин делал стихотворение двусмысленным, заключался в передаче жестов, одинаково характеризующих и обуздывание лошади, и секс (ср.: «Ног на воздух не мечи»; «Тебя заставлю Я смириться подо мной»; ср. еще изображение упорядоченно-подскакивающих колебаний тела, вызванных принуждением со стороны партнера-хозяина: «В мерный круг твой бег направлю…»).
Языков описывает ту же ситуацию, что и Пушкин (приручение свободного животного, деидентифицирующее его, согласно требованию кастрационного комплекса), и притом во многом в тех же, что и его предшественник, выражениях: «Погоди; тебя заставлю Я смириться подо мной: В мерный круг твой бег направлю Укороченной уздой» → «…Скоро, скоро под замок! Тешь копыта удалые, Свой могучий бег и скок! <…> В сбруе легкой и красивой <…> И бренчащий поводами, Стройно-верными шагами Ты пойдешь под седоком». Языков превращает, однако, «кобылицу» в «коня» и тем самым сохраняет только один из двух кодов источника.
Интересно, что Языков удлиняет претекст — в основном плеонастическим путем (ср. хотя бы: «кипит и пышет», «полон сил, удал», «бег и скок» и т. д.). Иначе говоря, Языков маскирует интертекстуальное упрощение смысла тем, что превосходит Пушкина в объеме словесной массы, в парафрастичности. Интертекстуальному редукционизму может, как видно, сопутствовать quasi aemulatio.
Спрашивается: не в том ли всегдашний смысл словесной избыточности, чтобы компенсировать собой интертекстуальный редукционизм (ср. сведение социалистическим реализмом всех возможных источников только к классической литературе XIX в., с одной стороны, а с другой — крайнюю избыточность тоталитарного словесного искусства)?[69]
7.2. Reductio — регулярный интертекстуальный прием Языкова в приложении к творчеству Пушкина: ср. его «Элегию» (1831) как упрощение пушкинского «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…» (1830).
Интертекстуальный редукционизм сочетается у Языкова с анальной тенденцией, которая манифестируется, среди прочего, самым неоспоримым образом — в тексте, посвященном анальному половому акту:
«В который раз?» И обернуласьМеня спросила Ко мне спиной!Младая Лила РазгоряченныйВ полночный час. Я угадал.Я отвечал, Что означалЧто не считал; Переворот;И улыбнулась И запрещенныйМне ангел (sic!) мой! Был сладок плод.[70]
Надо полагать, что соединение интертекстуального редукционизма и анальности вовсе не случайно. Похоже, что в психологическом аспекте aemulatio предполагает оральность, в то время как reductio (т. е. отрицание ценности предшествующего текста) — анальность. Оральная активность ребенка, направленная на то, чтобы завладеть объектом (пищей) и интернализовать его, прибавляет нечто телу и потому становится для субъекта позднее первообразом всякого усложнения, всякого старания превзойти ту или иную данность. И наоборот: стулоотделение, которое ребенок естественным образом рассматривает как убывание его тела, вступает в психике взрослого субъекта в устойчивую ассоциацию с любого рода упрощениями, им предпринимаемыми. Анальность упрощения была понята уже мифом, где трикстер, подражающий демиургу, часто создает предметы (среди них — человека) из испражнений. Генеративная мощь самого Бога-творца (в иудейско-христианской традиции) оральна: он творит мир словом.
Все разобранные нами примеры пушкинских откликов на чужие стихи содержат в себе оральный момент, будь то: «звучащий голос» в «Я помню чудное мгновенье…», диалог ямщика и путника в «Бесах» (в тексте Вяземского диалогическое слово отсутствует), «божественный глагол» в «Поэте», конституирование поэтической речи как акта живого говорения в «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» («Я говорю…») или мотив поглощения слова в «Элегии» («Порой опять гармонией упьюсь»). Редуцирующий пушкинский претекст «Конь» Языкова не обнаруживает на поверхностном уровне никакой анальности. И все же в глубине этот текст — эстетический продукт анально фиксированного поэта. Языковское стихотворение противопоставляет беспрепятственное стихийное движение запиранию, замыканию («Скоро, скоро под замок»; этого последнего мотива у Пушкина нет). Тематическая композиция в «Коне» соответствует возникающей у ребенка на анальной стадии его жизненного пути потребности задерживать, ограничивать до того бесконтрольное стулоотделение, что неоднократно обсуждалось в психоаналитической литературе, начиная с Фрейда.
Поэзия Пушкина не только оральна. Пушкинские эпиграммы изобилуют анальной мотивикой[71]. В своей сатирической поэзии Пушкин следует требованиям жанра разрушительного, редукционистского и потому часто анального по психическому содержанию. Оральность и анальность уживаются у Пушкина. По отдельности ни одно из этих качеств не определяет собой пушкинского характера. В творчестве Пушкина они функциональны по своей природе — то или другое качество появляется здесь в зависимости от задачи, ставящейся в отдельном тексте. Между тем кастрационный комплекс манифестирует себя в пушкинской поэзии сплошь, помимо какой-либо подходящей ему альтернативы. Оральность и анальность подчинены ему. (Точно так же кастрационная фиксация доминирует над анальной в поэзии Языкова: например, стихотворение «Который раз?» ведет речь о квазикастрационном иссякании половой энергии у женщины и изображает анальный эротизм как компенсацию этой нехватки, без которой было бы невозможно продолжение полового акта.)
8. Кастрационная интертекстуальность
8.1. Предпримем теперь дальнейшие выводы из сказанного об aemulatio у Пушкина.
Как показывают разборы, Пушкин противопоставлял себя не какому-то одному из современников, но многим из них, в тенденции — любому поэту своего поколения. Пушкинское творчество представляет собой альтернативу всем тем альтернативам, которые существовали в поэзии русского романтизма 1820–30-х гг. в виде ее индивидуальных вариантов, идиосистем. Конфронтируя с этими вариантами в их многообразии, Пушкин обретал возможность описывать мир под самыми разными углами зрения, в том числе и взаимоисключающими.
Литературоведение обычно концептуализует пушкинскую литературную позицию как примиряющую те или иные эстетические противоположения. Ю. Н. Тынянов находил в поэзии Пушкина («своеобразно эклектичной») нейтрализацию контраста между «архаистами» и «новаторами»[72]. Г. А. Гуковский считал пушкинское творчество «органическим синтезом» (вбирающим в себя романтически-субъективное и реалистически-объективное)[73]. Л. Я. Гинзбург усматривала в стихотворной речи Пушкина размывание границ между поэзией и прозой[74]. Какой бы конкретный смысл ни вкладывался исследователями в пушкинскую поэзию, primus inter pares оставался — формально — мифологическим медиатором, как того описал К. Леви-Стросс. Литературоведение мифологизируется особенно сильно тогда, когда оно имеет предметом первого среди равных, подобного мифологическому герою — первому во времени среди равных в ритуальном подражании прародителю. Пушкин, однако, стал первым поэтом поколения вовсе не потому, что занимался простым обобщением каких-либо полярностей. Пушкинское творчество — итог гораздо более сложного генеративного процесса. Если оно и синтетично, то одновременно оно альтернативно синтезируемому — тем чужим поэтическим голосам, которые совмещаются в нем.
В интертекстуальной игре Пушкин исполнял роль подстерегателя, охотника, выслеживающего появление чужого текста. Пушкин был не столько провозвестником нового, небывалого, сколько писал вдогонку за уже написанным (разумеется, вдогонку не только за русским, но и за инонациональным романтизмом). У Пушкина словно бы не имелось своего собственного места в романтизме. Ему как бы не оставалось ничего иного, кроме либо подражания, либо улучшения того, что уже было создано другими. Эта безместность творческого индивида, составляющая одно из возможных следствий кастрационного комплекса, была преодолима лишь за счет сверхкомпенсации. Субъективно ощущая себя неспособным к зачинательности, Пушкин восполнял недостачу, воспроизводя зарождавшееся в литературе на более высоком, чем исходный, уровне.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.