Дэвид Грэбер - Фрагменты анархистской антропологии Страница 18
Дэвид Грэбер - Фрагменты анархистской антропологии читать онлайн бесплатно
Всё это не означает, что прямые демократии, как они практиковались, к примеру, в средневековых городах или на городских собраниях в Новой Англии, не были обычно упорядоченными и достойными процедурами; можно предположить, что и здесь в реальности существовала определённая основа процесса достижения консенсуса. Тем не менее именно этот военный подтекст позволил авторам «Федералиста»,49 как и большинству других литераторов своего времени, принять как должное, что «демократия», под которой они подразумевали прямую демократию, якобы является по своей природе наиболее неустойчивой, беспорядочной формой правления, не говоря уже о том, что она подвергала опасности права меньшинств (конкретным меньшинством, о котором они думали в данном случае, были богатые). И только когда понятие «демократия» было почти полностью преобразовано и стало включать принцип представительства (этот термин сам по себе обладает крайне любопытной историей; как отмечает Корнелиус Касториадис, сперва им обозначали делегатов народа перед королём, фактически внутренних послов, а не тех, кто самостоятельно был наделён властью), оно реабилитировалось в глазах политических теоретиков из хороших семей и приобрело значение, принятое в настоящее время.
Следовательно, в этом смысле анархисты считают, что все те правые политические теоретики, настойчиво утверждающие, что «Америка — это не демократия, Америка — это республика», абсолютно правы. Разница заключается в том, что анархисты считают это проблемой. Они думают, что Америке следовало бы быть демократией. Несмотря на это, всё больше людей соглашаются с тем, что традиционная элитистская критика мажоритарной прямой демократии также не является полностью необоснованной.
Ранее я отмечал, что все социальные слои находятся, в определённом смысле, в состоянии войны с собой. Тот, кто не желает создавать аппарат принуждения для исполнения решений, обязательно должен создать инструментарий для создания и поддержания общественного консенсуса (по крайней мере для обеспечения оппозиционерам чувства, что они добровольно согласились с плохими решениями). Как результат, внутренняя война заканчивается проецируемыми наружу выбросами в виде бесконечных ночных сражений и форм призрачного насилия. Мажоритарная прямая демократия является постоянной угрозой того, что эти силовые линии станут явными. По этой причине она, как правило, довольно неустойчива. Или точнее, если она всё же держится на плаву, это происходит, потому что её институциональные формы (средневековые города, городские советы Новой Англии, опросы Гэллапа,50 если уж на то пошло, референдумы) всегда встроены в более широкие структуры управления, в которых правящие элиты используют эту самую нестабильность, чтобы установить свою окончательную монополию на аппарат насилия. В итоге угроза этой нестабильности приводится как оправдание для настолько минимальной формы «демократии», что она сводится лишь к отстаиванию того, что правящие элиты могут изредка советоваться с «народом» на тщательно инсценированных состязаниях, переполненных довольно бессмысленными схватками и турнирами, для поддержания своего права принимать решения за людей.
Это ловушка. Колебание из стороны в сторону между этими фактами гарантирует, что едва ли останутся способные представить, что люди могут управлять собственными жизнями без помощи «представителей». Именно по этой причине новое глобальное движение началось с переосмысления самого значения демократии.
Сделать это в конечном итоге означает, опять же, примириться с тем, что мы (как Запад (что бы это ни означало) или как «современный мир», или в любом другом значении) не являемся такими уж особенными, как привыкли думать о себе; что мы не единственные люди, практикующие демократию; с тем, что западные правительства скорее не «распространяют демократию в мире», а тратят не меньше времени на вмешательство в жизни людей, которые практиковали демократию тысячи лет, тем или иным способом убеждая их прекратить это делать.
Одной из наиболее обнадёживающих особенностей в этих новых вдохновлённых анархистами движениях является провозглашение новой формы интернационализма. Прежний коммунистический интернационализм обладал рядом прекрасных идеалов, но что касается организационного аспекта, все в нём шли одним путём. Для режимов за пределами Европы и основанных ею колоний Коминтерн стал способом освоения западных стилей организации: партийных структур, пленарных заседаний, тайной полиции, чисток, бюрократических иерархий… Сейчас, во вторую волну интернационализма или даже анархической глобализации (как можно её назвать), организационные формы в значительной степени развиваются другим путём. Это касается не только процесса консенсуса: идея массового ненасильственного прямого действия сперва получила своё развитие в Южной Африке и Индии; существующая сетевая модель первоначально была предложена повстанцами в Чьяпасе. Даже понятие аффинити-групп пришло из Испании и Латинской Америки. Достижения и приёмы этнографии могли быть здесь крайне полезными, если бы антропологи смогли забыть свою вполне объяснимую нерешительность, зачастую вызванную собственной жалкой колониальной историей, и, наконец, взглянуть на то, что они скрывают, не как на некую позорную тайну (при этом это их позорная тайна и ничья больше), но как на общее достояние всего человечества.
Антропология (в которой автор, скрепя сердце, кусает кормящую его руку)
Финальный вопрос, которого я избегал до текущего момента, — почему антропологи до сих пор не сделали этого? Я уже описал, почему считаю, что учёные в целом редко испытывают большую симпатию к анархизму. Я немного сказал о радикальных склонностях антропологии начала ХХ века, которая часто демонстрировала весьма сильную близость к анархизму, но, кажется, со временем эта близость всё больше испаряется. Всё это немного странно. В конце концов, антропологи — единственная группа учёных, которым что-либо известно о реально существующих безгосударственных обществах, многие из них даже жили в тех уголках мира, где государства перестали функционировать или, как минимум, на время смотали удочки и сбежали, а люди управляли своими собственными делами самостоятельно. Помимо этого, они хорошо осведомлены, что наиболее распространённые заблуждения о том, что может случиться при ликвидации государства («Люди же могут просто убить друг друга!»), в действительности неверны.
Тогда почему?
Что ж, для этого существует множество причин. Некоторые из них вполне понятны.
Если анархизм по существу является этикой практической деятельности, то при размышлении о практике антропологии на поверхность поднимется множество неприятных вещей. Особенно если кто-либо заострит внимание на опыте антропологических полевых исследований, которыми антропологи, как правило, занимаются, когда начинают рефлексировать. Существование дисциплины в её теперешнем состоянии стало возможным благодаря ужасающим схемам завоеваний, колонизаций и массовых убийств, как и существование большинства современных академических дисциплин, включая географию, ботанику, не говоря уже о математике, лингвистике или робототехнике, и эти схемы всё ещё действуют. Но это стало настолько мучительным для антропологов ввиду того, что их работа, как правило, предполагает личное знакомство с жертвами, чего не наблюдается среди представителей других дисциплин. Результат оказался донельзя парадоксальным: размышления антропологов над своей собственной ответственностью по большей части привели к пренебрежительным отзывам со стороны неантропологов, не желающих напрягать себя изучением 90% человеческого опыта, благодаря которым они могут испытывать ощущение морального превосходства над теми, кто это делает (в духе: всё дело в проецировании чьего-либо чувства инаковости на колонизированных).
Результат оказался удивительно парадоксальным и для самих антропологов. Пока антропологи по факту сидят на безбрежном архиве опыта социальных и политических экспериментов всего человечества, о которых никто ещё по-настоящему не знает, сущность сравнительной этнографии рассматривается как нечто позорное. Как я уже упоминал, к этому относятся не как к общему наследию человечества, а как к нашей маленькой грязной тайне, что довольно удобно, так как академическая власть в значительной степени заключается в установлении прав собственности на определённую форму знания и гарантии того, чтобы другие не имели к ней необходимого доступа. Потому что, ещё раз повторюсь, наша маленькая грязная тайна по-прежнему остаётся нашей. Это не то, чем нужно делиться с другими.
И всё же за этим стоит нечто большее. Во многих отношениях антропология кажется дисциплиной, напуганной своим собственным потенциалом. Например, это единственная дисциплина, способная делать обобщения о человечестве в целом, поскольку является единственной дисциплиной, принимающей во внимание всё человечество и знакомой со всеми аномальными случаями. (Вы утверждаете, что все общества практикуют брак? Хм, это зависит от того, что вы понимаете под «браком». Например, среди найяр 51…) До сих пор антропология решительно отказывалась это делать. Я не думаю, что данный отказ можно объяснить исключительно справедливой реакцией на склонность правых к созданию всеобъемлющих аргументов о человеческой природе для оправдания крайне специфических и, как правило, особенно отвратительных социальных институтов (насилия, войн, рыночной экономики), хотя, конечно, во многом это так. Отчасти это просто результат необъятности предмета изучения. У кого есть возможность при обсуждении, скажем, концепций желаний, воображения, собственного «Я» или верховной власти сравнить всё сказанное мыслителями Китая, Индии или исламскими философами по данным вопросам вдобавок к западным канонам, не говоря уже о народных концепциях, распространённых в сотнях сообществ Океании или коренных индейцев Америки? Всё это более чем пугающе. В результате антропологи больше вообще не делают широких теоретических выводов — они передали эту работу европейским философам, у которых, как правило, не возникает абсолютно никаких проблем с обсуждением желаний, воображения, собственного «Я», верховной власти, как если бы эти понятия были изобретены Платоном или Аристотелем, развиты Кантом или де Садом, и никогда и никем плодотворно не обсуждались вне литературных традиций элит Западной Европы или Северной Америки. Там, где когда-то ключевыми теоретическими понятиями антропологов были такие слова как мана,52 тотем или табу, новым сленгом стали слова, пришедшие из латыни или греческого, как правило, через французский, реже через немецкий язык.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.