Феликс Максимов - Духов день Страница 38
Феликс Максимов - Духов день читать онлайн бесплатно
три пальца продушина в сад.
Нагуляется зверь, юркнет в лазею, придет на грудь дремать.
Кавалер в поисках своего зверя обошел все окрестности. Обещал дворовым рубль, если беглеца сыщут и вернут в Харитоньев переулок хоть живым, хоть мертвым.
Сапожников мальчишка, малоумный, повадился носить слепых котят, а один раз - приволок из ловушки крысу с перебитым хребтом.
- Не ваши?
Кавалер откупался мелочью. Наконец, приказал докучного дурака гнать взашей, чтоб мертвечину не таскал, не язвил душу.
Стал думать, что зверя разорвали собаки.
Таскаются псы по Москве десятинными стаями. Играют свадьбы на пустырях. Пьяных по ночам рвут. Кошек рвут. Гуся, козленка, дитя - могут запросто задавить. По жаре бесятся.
Зверь им на один укус достался.
Хоть бы косточки от зверя найти. Если завернуть в платок, в саду рассадить, сладкой водой поливать, вырастет яблонька, кто ни проедет мимо - залюбуется. Яблоки высоко висят. Никому не достать, ни Одноглазке - сестре, ни Двуглазке-сестре, ни Трехглазке, старшей, недреманной суке.
Спи глазок, спи, другой.
Кавалер мало спал. Неотступно думал про Зверя и про собак.
То тут, то там, по дворам гулко и одиноко, как из колодезя, взбрехивали псы.
Кавалер сжимал кулаки. Ненавидел.
Бить, убивать собак. Вот что надо.
После обедни увязался за ним от церкви старый кобель.
Пригибался, льстил, хвостом вертел. Кавалер не стерпел, от сердца дал ему под вздутое брюхо каблуком - аж ухнула песья утроба, как барабан.
Завизжал пёс, зажаловался.
Многолюдие загалдело. Бабы, которые посмелей, осудили:
- Лютое дитятко. Нашел кого обидеть - беззубого!
Пёс уж не визжал, смотрел с укоризной, кашлял, капал слюной.
Кавалер купил у бабы румяный пирог, швырнул псу наотмашь, чтоб люди не срамили.
Кобель пирог понюхал, не взял, и поплелся восвояси.
Нищие на торжке близ храма его привечали, называли Мишкой. Ученый. Пиво пил из черепка. Через подставленный локоть прыгал и под сопелку выл на все лады.
Он моего зверя не жрал. Очень старый, такие не могут.
Отчего моим пирогом побрезговал?
Гордый?
Или паленое почуял?
Как со мной пировать, так все гордые, так все чуют.
Бабы у церкви похохатывали, руки в боки. Одна, востроноска, кобыла, глазами 'так' повела, задразнила:
- Что, молодой, не жрет кобель собачью долю? Не по нраву Мишке барские коврижки!
Какая такая собачья доля?
Вспомнил. Прежде времен Господь покарал грешников за жадность и блуд. Градобитие и голодомор, ни былинки не выросло.
Ни мужской брани, ни клику женскому, ни плачу младенческому Бог не внял, не смягчился.
Тогда вышла на голое поле белая сука, подняла голову, сказала прямо в небо:
- Что ж ты, Господи, делаешь? Не могу я Твоей доброты перенесть.
- Отчего не можешь? - спросил Бог.
- Очень есть хочу, - ответила белая сука и живот поджала - Хлебушка бы.
- А что ты мне дашь взамен? - спросил Бог.
- Душу бессмертную дам, - сказала белая сука.
- На, ешь, - сказал Бог и с неба бросил белой суке краюху - черствей кремня.
В тот же миг Бог вырвал у белой суки из-под ребер душу.
Белая сука взяла ломоть в зубы, но сама не ела, отнесла хозяину и хозяйке и перед ними положила.
Хозяйка размочила хлеб в кипятке, свернула из ситца рожок, накормила детей тюрей, белую суку похвалила. А раньше-то - что ни день била по голове.
И отпустил Бог грешникам великую вину. Плодитесь, ешьте собачью долю.
Но с тех пор Он отнял у скотов речь, чтоб не смели, души не имеющие, за хозяев молиться, Божье сердце истощать.
Так и повелось, едим собачий хлеб и благодарим.
А псы - белой суки дети, все сидят и в небо воют. Что ни день просят для нас хлеба насущного.
Кавалер на баб глянул - те умолкли и попятились. Он быстро подобрал кобелиный пирог из слякоти, сжевал вместе с уличной дрянью половину и прочь пошел. Зажал в кулаке объедок - сквозь пальцы выдавилась капустная начинка.
Еле успел свернуть на задворки мастерской, упал, скорчился, оперся на руку, дорогой воротник рванул. Полчаса душа горлом шла.
Мастеровой вышел на двор помочиться, промолчал - мало ли пьяных шляется.
Кавалер сам поднялся, по стенке. Ополоснул лицо и рот в конской колоде. Лихорадило.
Дома ничего не заметили, занимался, как обычно, повторял немецкие и французские артикли и спряжения (думал о собаках) Читал Цезареву 'Галльскую войну' (думал о собаках), после повторял за танцмейстером фигуры менуэта, польского и контрданса, но скоро сбился, заплелся красными каблуками (думал о собаках). Судорога свела икру, пока разминал - порвал ногтями чулок и кожу - еле отняли руку, сам не смог. Отослал учителя раньше срока, сказавшись больным.
Морщась, дохромал до двери на лестницу, толкнул карельской березы створу, и отпрянул: прыгнула на него с рыком из темноты белая сука-сатана, лязгнула клыками. Пасть. Смрад. Укус в лицо.
На крик прибежали снизу любопытники, теснили друг друга к перилам, Кавалер, к косяку привалившись плечом, махнул рукой.
- Вон пошли. Померещилось.
С тогда дня извелся Кавалер. Ни обеда, ни ужина до конца не досиживал - все чудилась в тарелке грязная начинка, собачья доля.
Зажав рот, вскакивал Кавалер из-за стола, не слушая, как мать зовет его в ужасе, еле успевал в отхожее выбежать, чтобы прилюдно не опозориться.
Раз за разом Кавалер один в людском нужнике разжимал зубы, извергал желчь поневоле.
После поднимался по темным ступеням к себе и если встречал живое, то закрывал лицо домашней перчаткой, скомканной в мокрой левой руке.
Приказывал принести лимонной воды с ледника, сосал кислый цитрус и выплевывал волокна в блюдце, проглотить был не в силах ни крошки.
Подолгу лежал один, пережидал тесный комок под кадыком.
За все время всего раз осмелился взглянуть в свое тайное зеркало, перед которым в прежние дни не раз предавался сладости той любви, что греки именовали "Нарциссом", а либертены парижские - "партией в солитер".
Взглянул и шарахнулся. Отражение покривилось. Кожа посерела, глаза запали, на скулах румянец рдел отдельно, как щипок.
Давило изнутри под лоб и в глаза, голубые молоты били в голове.
Чуть вставал, уже садился. А если тянуло с кухни съестным духом - тут же чудился горностай в бесноватом пёсьем кольце, тут уж готово дело, пошла душа в отхожее лисиц драть.
После приступа Кавалеру становилось легче. Любо-дорого: пуст внутри, как тростниковая свирель, чище чистого, выполоскан до последней складочки желудочного мешка, в голове легко, будто северным ветром всего насквозь выдуло на все четыре стороны. Сквозняк в костях, как у птицы небесной. Люблю себя таким. Расцеловал бы в губы, ежели бы можно было самого себя целовать. Нашел в классной комнате пыльную коробочку, где батюшка-покойник хранил оптические закопченные стекла, изволил в молодости наблюдать затмение солнца, с тех пор сохранили. Не доверяя зеркалам, Кавалер подносил неровные осколки в грубой елисаветинской оправе к губам - воображал в истоме, то ли диск затменного солнца целует, то ли самого себя взасос. Беспамятство. На верхнем этаже оконная створка хлопала. Слышно шёл дождь.
Псы в Москве. Повсюду рысцой в сумерках трусят псы.
Сотрясаются, оскаленные рыком псы. Хвосты крючком, уши торчком. Страшно.
Кавалер скрывал недуг, спохватились поздно, когда уж куска просфоры проглотить не мог.
Пригласили немца - тот помял живот барича костяными пальцами, поцокал, как бурундук, мекал-бекал. Разве французские припарки применить, да бросить кровь, авось оклемается, а не оклемается, на все Божья воля.
Отворили жилу на сгибе локтя, ударила темная руда из крестового разреза в подставленный цирюльный таз.
Растеклось по краям мясное пойло, как с бойни, живая влага, которую обычно на белый свет не кажут.
Крови видеть не мог. Замычал. Унесли, расплескивая на паркет.
Мать склонилась, поиграла воротом рубашки, отерла мокрую грудь:
- Легчает?
...Легчает мне, час от часу легчает, разве вы не видите, все отойдите, все оставьте, дверь на три засова заприте за собой.
Давай, рябая девка, Танька, Лизка, как тебя там, беги на крылечко, погляди, не пишут ли мне словечко, не дышит ли неровно по мне сердечко, не вскипел ли сургуч на печати. Утоли моя печали.
Анна.
А теперь справа налево прочти ее имя. По жидовски прочти, по - муслимски пропой, да по русски сожги дотла.
Как псы, горностая разорвавшие, проступали из подлобного бреда пращуры.
Будто на развороте вертепной книги - фигурки государей, ангелов и разбойников из кружева и золотой фольги.
Кипели в телесной тесноте крови древние, царского разврата золотоордынцы.
Москва сулила то отцеубийство то цареубийство, глинка-багрянец на косогорах обнажилась, трава не расти, у мраморных девок в барских садах месяца начались, по ляжкам изнутри красное потекло. Кровью капали освежеванные боровы, поворачиваясь на мясницких крюках, кровью на закате рдели полосы облаков, напарывались тучи бычьими сычугами на каланчи и острые крестики.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.