Михаил Рощин - После дуэли Страница 10
Михаил Рощин - После дуэли читать онлайн бесплатно
Раевский. Ай, сволочь!
Краевский. Это еще мягко!.. Не представляешь, что кричат! Оправдаться ищут, унизить Мишеля. Чтоб не так жалко было. Он-де и нового-то ничего не сделал, и не успел, и вообще плох был, а уж о личности и говорить не след – вредный, мол, человек! Вредный!.. Откуда слово-то взяли: вредный, и все!
Раевский. А я скажу – естественно. Отплачивают ему той же монетой.
Краевский. То есть?
Раевский. Как он их любил – так и они его.
Краевский. А-а. Вообще верно… Ну, так как?
Раевский. Все понял, но откажусь сразу… Да, не удивляйся. Тут надо ловко, тонко, под вуалью писать, а я не смогу – я только криком кричать об этом могу, иначе не выйдет. Тебе шпага нужна, а я пять батарей выставлю и палить начну… Я их, я им… (Курит.)
Краевский (помолчав). Да, я не подумал… Нет, братец, батарей не знаю когда дождемся, тут хоть шепотом-то дай бог что пропустить… Нда, жаль… Однако все равно! Слушай! Мало ли какой случай окажется, ты уж сейчас занятно говорил, – запиши! Авось?
Раевский. Нет, Андрей Александрович, что записывать зря! Да и не могу я, не мертвый он для меня… Не выйдет…
Пауза.
Краевский. Нда. Как сейчас вижу, жду – вот вбежит, шутки, озорство, все переворошит, живой, легкий, – куда вся светская угрюмость денется… Сколько энергического в нем было, живого, смелого…
Пауза.
…Ну поговори еще, поговори мне о нем, у тебя так ясно выходит, – может, ясней всех… Никто его, я вижу, не знает, правды не видит…
Раевский. Его одной черточкой не нарисуешь, в нем всяко было намешано, и круто… Он был пиита, писатель, – вот его было главное, – настоящий пиита! Думал! Рос в муках ума и сердца год от года. Скрывал все, навроде Пушкина, смущался званием пиита-то! Оттого и гусарил… Штуки да шалости у всех на виду, а настоящее скрыто. Пиита часами бьется у биллиарда – тут его все видят и потому кричат: игрок! А думает иль пишет, кто его видит? Он все книги па свете прочел, кто видел? С детства и по-английски, и по-французски, и по-немецки…
Краевский. В шахматы любил. Живопись. (Про картину.) Это его «Эльбрус».
Раевский. Да, и это, и шахматы, и музицировать, и скрипку, его на все хватало… А забулдыжную офицерскую жизнь оттого любил, что там-то хоть легко да просто, наш вояка, хоть груб да прям, а честь и смелость еще не погасли, как всюду. Но и это надоедало ему. Его ведь главная черта была правдивость, он вскипал от всякой фальши, надутости, чопорности – это ненавидел, издевался… Я думаю, ему и Мартынов противен был, – я знавал этого надутого дурака, у него своего-то ничего, все напыщенно, театрально, революционера, карбонари из себя строил. Мишелю это, конешно, было смешно, он его насквозь видел… (Курит.) Он вообще опытом обладал ранним, очень, и взгляд имел точный, свой, резкий, психологический, всякого человека раскусывал скоро и видел в натуре… И сам естествен был чрезвычайно. То, что часто принимали в нем за позу, – явится вдруг в гостиной, сабли не отстегнув, в перчатках, небрит даже, угрюм, злоязычен, ах, мол, каков! mauvais ton![12] – a y него в самом деле настрой такой, раздражен на притворство и пошлость, и скрыть этого не умеет и не хочет.
Краевский. Соллогуб в своей пародии внешнее-то схватил.
Раевский. Соллогуб знает, когда и чего хватать. Не люблю его! Сальери! Конечно, Мишель человек был, не ангел. И в разное время разный. Когда моложе, то похуже, пожалуй, – это еще от бабушки шло: капризность, нервность, барчук все ж! Мучения юные за некрасивость свою, за малый рост, неуклюжесть… На ту же бабушку – кричит, ногами топочет. А кому самые нежные слова говорил и письма писал?… Ну, да в том ли дело! Это все мелкое… В нем сил была тьма, нежности, правды, идеализм детский… А как вышел в жизнь, как стали мечтанья разбиваться о жизнь-то, так его и охватило ужасом… Возьми Печорина! Мало ли он им сказал! Там много личного. Хоть и на печоринский лад переиначенного. Правда, он берет конечный результат, идеал холодного и неверящего человека, какой ему представился… Но сам таким еще не был, да и не сделался бы, я думаю. Это только одна его сторона, одна грань из многих. Возьми, как бывало у него с женщинами: загорится, ничего не помнит, не видит, никаких уж условностей, спешит, откровенничает, вся душа раскрыта, какой там холод!.. А наши дуры да жеманницы: ах, ах, неприлично, нельзя, как так можно!..
Краевский. Ну, не скажи! Уж насчет прекрасного полу Мишель был – ого! И иллюзий на их счет не делал… Интриговал сразу с двумя, а то и с тремя, насмешничал, и, думаю, больше от него плакало, чем он от них.
Раевский. Опять нет. Это только вид такой был, ширма, гусарство… Он холодно ничего не делал, на каждую дурочку весь пыл свой бросал, – вот они и бежали в испуге… Опять же здесь различай разное время: то пошлость юнкерскую, а то мученья настоящей любви. В девках ему везло, а в настоящей любви – муки. Уж Вареньку Лопухину как он любил, – да и она его, – а что вышло? Вот он и сказал: «Иль женщин уважать возможно, когда мне ангел изменил!» Но и тут был не прав, опыт ума никогда не действовал на его сердце; новую историю опять начинал с той же страстью…
Краевский. Нет, нет, помилуй, Раевский! Идеализируя женщин, можно ль писать ту барковщину, которой заполнены теперь все холостяцкие альбомы? Кстати, многие по сей день держат Лермонтова лишь за этакого и думают, что у меня в журнале иной, однофамилец.
Раевский. Не знаю, по мне, одно другому не мешает, а Баркова вовсе считаю истинным талантом. Для меня в вольных да охальных виршах, коли хочешь, начало верного взгляда пиита на мир, вызов сусальности и романтичности уважаемого Василь Андреича Жуковского со товарищи. Россия – пока еще грубая страна, и жизнь русская груба и проста, и народ хоть и добр, но дик. А мы сто лет кропили все розовою французскою водой, все изящными прикидывались, сами себя обманывали… Слава богу, пришел Пушкин – по-русски заговорил, а теперь Гоголь, дай ему бог здоровья! – и Лермонтов… Мальчик, а уж понял все или почуял сердцем, гением своим: нет, мол, нате-ка вам, шиш! Не стану я вранья писать, прошло время. Жизнь – не такая, что в виньеточках ваших да цветочках, она вот какая, и любовь – вот какая, и баба есть баба…
Краевский. Ну-ну, ты уж горячо! Шалости за идеи выдавать!
Раевский. Отчего же шалости? Возьми перечти все подряд, – никто тебе не скажет и не напишет о пиите лучше самого пиита! И увидишь: одну линию, одну спираль. Возьми хоть эту сторону: с пятнадцати лет одно его точило и мучило – слава, смерть, дело… Мальчик ощущает исключительность свою, она ему жить не дает, покою, он понять ее не знает, раздражается – муки! – а когда сознает, сознал, – видит вдруг: приложить-то себя некуда, никто не понимает, никому такой не нужен. А? Легко? Отсюда – одиночество, мысль о смерти ранней, ненужности своей…
Краевский. Верно, верно! Умно!..
Раевский. Надо было слышать, как еще в шестнадцать лет говорил он о польском восстании, о Франции, о Наполеоне, о Байроне! О, он готовил себя в герои, в мученики! А что в жизни-то шло? Что округ-то предлагалося? Волокитство, пьянство, выслуживанье?… Он, к слову, мороженое любил, – никогда не забуду, как сказал однажды: «Мне бы кровь пить у тиранов, а я мороженое грызу…»
Краевский. Ну, милый, это общая нас всех участь. О tempora, о mores!..
Раевский. Ну так вот, он ее и высказал, эту участь и эти времена! И я верю: по нему будут судить о нас потомки, его возьмут в летописцы и свидетели! Ни о нем, ни о всех нас ни один мемуар не расскажет, как он сам, – виршами, топкой вот этой книгою. Прочтут правнуки – и увидят как на ладони… Прости, я разгорячился, много говорю?
Краевский. Нет-нет, я увлечен, слушаю… И я опять вижу, что ты как никто знаешь о нем, и тебе надо писать.
Раевский. Да коли я так напишу, ты ведь не возьмешь!
Краевский (усмехнувшись). Да, пожалуй… Но все едино, напиши, оставь хоть потомкам.
Раевский. Потомки разберутся. Тут еще вот в чем беда его была: один остался. Вяземский с Жуковским – чужие ему, от университета рано отошел, к нам тоже только-только подходить стал, – вот и вышло – один. Да еще бомонд наш: общество не любит, коли ему правду-то в лицо бросают. Явися белою вороной, – заклюют.
Краевский. Напиши, Раевский, так верно все говоришь!
Раевский. Да что ж писать! Печатай. Пусть Лермонтова читают, – там все есть, без меня. В своем отечестве пророка нет, непременно надо дождаться, пока другие скажут… Пойми, он вперед пошел! Возьми Европу, – и у них романтического Гюго натуральный Бальзак сменил. Лермонтова не с Марлинским ставить рядом надо, – с Гоголем!
Краевский. Напиши, Раевский, напиши! Это так верно! И важно! Твоими устами время говорит, история, пойми это! Ах, как это художника свои не понимают! Что ему делать?…
Раевский. Ничего, поймут! И история скажет свое слово. И Россия тоже.
Краевский. Дай-то бог! Когда?…
Оба смотрят на портрет Лермонтова.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.