Юлий Ким - Светло, синё, разнообразно… (сборник) Страница 19
Юлий Ким - Светло, синё, разнообразно… (сборник) читать онлайн бесплатно
Цитирую образчик:
Ода на шестнадцатилетие Юлия Кима
Тебе, о сын мой, ода эта,Лирично-пламенный привет.Хочу прославить я поэта,Которому шестнадцать лет.Хочу отметить дифирамбомТвой день, значительный такой.Пишу я чистокровным ямбом,Почти онегинской строфой.Строк не ломаю своевольно,Стараюсь из последних сил,Я избегаю рифм глагольных,Чтоб не придрался мой Зоил.
(К совершеннолетию своему я уже довольно набрался молодой наглости делать своей учительнице замечания. Глагольные рифмы, вишь, меня не устраивали.)
На новый лад настрою лиру…Итак, прошло шестнадцать лет.В тот день ты громко крикнул мируО том, что в жизнь вступил поэт.Свое призвание, однако,Сначала ты не осознал.Ты был отчаянным воякой,С утра до ночи воевал.Под стол ты ползал на разведку,Из-под стола врагу грозил,Одним ударом, очень метким,Ты вазу новую сразил.
(Очень хорошо помню злосчастную вазу, оказавшуюся на пути моей штыковой атаки с лыжной палкой наперевес. Это был розовый стеклянный сосуд с парашютами по бокам. Подарок маме от учеников. Помню ее огорчение и свое искреннее раскаяние.)
Расти, твори, бери вершины,И будь веселым, боевым,И оставайся верным сыном,Надежным спутником моим.
Что ж, мы с мамой в Ташаузе жили, повторяю, дружно, и не думаю, что я был ей большой обузой. Суп сварить и сейчас сумею.
В 54-м я поступил в Московский педагогический (мамин), что на Пироговке, и, поступая, уже знал, как я буду преподавать литературу, если доведется. Хотя мечтал я стать писателем. И таки стал им. Но сначала – таки поучительствовал, девять лет без малого, и смело скажу: успешно, спасибо маме.
Она также перешла из школы в пединститут, только в Ташаузский, и не как студентка, а как преподаватель, и четыре года профессорствовала там, наезжая в отпуск к нам, в Москву, где сестра жила у теток, а я – в общежитии.
Очутившись на воле вне маминого и вообще чьего-либо контроля, я въехал в свой довольно затянувшийся переходный возраст и нередко огорчал сестру и маму своим эгоистическим невниманием или бестактностью. Тем временем ход истории неумолимо сводил нас в Москву. После беспощадного гласного развенчания Усатого кумира маму и папу реабилитировали, и я получил в Москве комнату в трехместной коммуналке: шестнадцать собственных квадратов на втором этаже новенького дома (и недалеко от того, где мы жили до арестов), туда и вернулась мама из Ташауза, но мы и года вместе не прожили, как я удалился работать на Камчатку, потом вернулся, женился, переехал к жене, а сестра из Серпухова – к маме. Так, через четверть века, семья наша наконец съехалась в Москве.
В пятьдесят пять мама сразу ушла на пенсию – хотя в московской школе ей, как всегда и везде, работалось хорошо, и казалось, что она будет пожизненный шкраб-трудоголик, и классы, которые она вела, любили ее и были уверены, что она с ними до самого выпуска. Но мама так разом и ушла, и не только – хотя главным образом – для того, чтобы помочь дочери (та работала в Серпухове врачом и растила сына одна); маме хотелось наконец-то пожить, что называется, для себя, целиком: вволю почитать, походить по музеям и консерваториям, понавещать родню и друзей. Ее любимая подруга, солагерница Лидия Владимировна Домбровская, высокая, статная, громогласная, насмешливая дама, с прямым и резким характером, прекрасно образованная, маму любила горячо – она так сказала на маминых похоронах:
– Последние одиннадцать лет Нина прожила счастливо.
Это была правда. Школьная страда сменилась столь же непрерывными, но все-таки своими заботами, и теперь уже дни летели не по учебному, а по собственному расписанию.
Были два пункта, несколько омрачавших ее существование. Во-первых, конечно, мое диссидентство. Мое краткое, но вполне чреватое тюрьмой участие в правозащитном движении в 1967–1969 годах. Пережитый лагерный ужас вдруг затревожил ее снова – на сей раз как моя возможная перспектива.
Познакомившись, а там и породнившись с Петром Якиром, отъявленным антисталинистом, каторжанином с пятнадцатилетним стажем, я оказался в его доме, чьи двери всегда были нараспашку. Там и сложился круг соратников, активно занимавшийся протестной антисоветчиной (чтение и распространение крамольной литературы, составление и подписание различных обращений по поводу преступлений режима, передача их западной прессе – и т. д. и т. п., прямо под 190 1–3, 70, 72 и 64 статьи Уголовного кодекса РСФСР), и один за другим отпадали знакомые и близкие люди – кто в тюрьму и лагерь, кто за рубеж. Я пережил несколько обысков, с десяток допросов, меня уволили из школы. Хотя работать для кино и театра мне не препятствовали – под молчаливый уговор больше не рыпаться. И в 1969 году я утихомирился и рыпаться перестал, по крайней мере явно. Взял псевдоним и пошел сочинять песни для театра и кино, а там и пьесы и сценарии. Так что на мой счет мама немножко дух перевела. Хотя все равно боязнь осталась, так как Петр Якир действовать продолжал, и чем дальше, тем рискованнее, пока в 72-м его не арестовали. Здесь мама опять замерла, так как одновременно (и безусловно в связи) с этим «Мосфильм» разорвал со мной три контракта. Зато два других уцелели, а там возникли и новые, пронесло, а в 1973-м у меня родилась дочка Наташка, и мама успела ее понянчить. (Что до Петра, то он, как известно, сидел недолго, а освободившись, больше не возникал, жил у себя на отшибе и вскоре скончался от цирроза печени.)
Вторым источником переживания была соседка, расплывшаяся одутловатая старуха Подкладенко, жена какого-то отставного буденновца, высокого, сумрачного, дряхлого старика, он недолго пожил в нашей коммуналке и не помню, чтобы очень докучал. Зато старуха его любила на кухне поскандалить и быстро доводила дело до злорадного крика: «Не зря вас Сталин сажал, не зря! Еще не так надо было!» – со сладострастием наблюдая, как мгновенно бледнеет несчастная каторжанка. А что делать? Не бить же проклятую старуху. Мама закрывалась в комнате, ее трясло, слезы катились по щекам неудержимо, она сидела на тахте, укрыв лицо руками:
– Как она смеет! Как она смеет! – только и приговаривала она срывающимся голосом.
Как заткнуть проклятую старуху, я так и не придумал, переорать ее было невозможно, жаловаться на ее тексты было нелепо, оставалось лишь терпеть и тупо повторять: не обращай внимания, плюнь, не доставляй ей радости своими слезами – и т. п. Забрезжила идея разъехаться, так оно потом и произошло, но уже без мамы. Всего-то ей было шестьдесят шесть, когда, поскользнувшись на натертом паркете, она упала и легла в больницу с переломом шейки бедра, и перелом быстро начал срастаться, но от лежания образовался тромб, заткнувший легочную артерию.
На подмосковном Долгопрудненском кладбище золотозубый бригадир отвел участок с тремя березами. Мама березы любила. На одной из них, помечая место, бригадир вырезал ножом: «Всесвятская».
Эти буквы и посейчас различимы.
Мама всю жизнь была синеглазая и русоволосая, седина едва ее тронула. Приятно картавила. Больше всего любила среднюю Русь, калужскую, лесную. Лагерь потряс, но не ожесточил ее. Мечтательный романтизм и какая-то ясная душевная чистота светились в ней постоянно. Учительские дрязги и житейская грязь ее не касались. Абсолютно чистый человек, бескорыстный и самоотверженный. Возможно, даже скорее всего, она была натура страстная. Всесвятская порода! Но время ее жизни мобилизовало всю ее волю на ответственность и самоограничение.
Все-таки мало мы с ней пожили, мало. Не покидает чувство, что не успели поговорить как следует. Мама моя, мама… может, встретимся еще?
Димыч
Если официально, то: Рачков Дмитрий Александрович, тамбовский доцент московского замеса, писатель. Мой друг. А в этом качестве – только Димыч. Мы учились в Московском педагогическом, он был старше меня на курс, а познакомились на каком-то семинаре по Маяковскому.
Димыч был мешковат, нетороплив, склонен к полноте, хоть пузо так и не отрастил. Скромный, никогда не тащил одеяло на себя, так, в сторонке, покуривал и усмехался. Но темные его глаза глядели зорко и весело.
Из постоянных увлечений у него было два: шахматы и музыка. Я в шахматах ничего не смыслю, но он увлекал меня своей увлеченностью, и во время матча Карпов-Каспаров я, бывало, плюхался рядом в кресло и таращился в телевизор, где комментировали очередную партию. Димыч переживал это так заразительно, что и я начинал испытывать неподдельный интерес.
Музыке же он нигде не учился, но знал ее хорошо, слух имел и любил напевать приятным баритоном. Пластинки собирал, на концерты бегал, – словом, завзятый был любитель-меломан, особенно Шостаковича любил.
Он приехал в Москву из провинции, после института и аспирантуры преподавал в Южно-Сахалинском педе, затем в Тамбовском университете. Заведовал кафедрой, заработал инфаркт, ушел на пенсию, второй инфаркт, бросил курить, и на 69-м году жизни настиг его третий инфаркт, последний.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.