Наталья Крымова - Владимир Яхонтов Страница 43
Наталья Крымова - Владимир Яхонтов читать онлайн бесплатно
Так наступил момент, когда художник впервые оглянулся на свое детство. Оглянулся и новыми глазами увидел знакомую картину. То, к чему он, став взрослым, потерял интерес, отбросил и постарался забыть, вдруг проступило в более общих и четких очертаниях. Он удивился собственному родству с этим, казалось, безвозвратно ушедшим прошлым, и тому, что смотрит на все это как бы со стороны, и судит, и жалеет. Нежно жалеет; смеясь над самим собой, освобождается от жалости и не может освободиться.
Смесь рабства и бунта (неискоренимого рабства и робкого, подпольного бунта), мечтательности и житейской прозы, душевной ограбленности и нечаянных высоких порывов — все, все знакомо.
Отец был статен, красив, а всю жизнь робел и гнул шею, постукивая счетами, подсчитывая чужие доходы. Подобно Мечтателю, который четыре ночи был счастлив, бродя с Настенькой по улицам, акцизный чиновник Яхонтов считанные дни провел в счастливом чаду, встретив варшавскую красавицу, а потом, как герой Достоевского, мог воскликнуть: «Она вырвалась из рук моих и порхнула к нему навстречу!» Момент, когда отец и сын с тоской смотрели, как пароход отделялся от пристани, а мама с палубы махала зонтиком, на всю жизнь пронзил тоской. Вот откуда появились зонтики в «Петербурге», а не только оттого, что «в Петербурге дурная погода — довольно частое явление», как объясняет Яхонтов в своей книге. В повести Достоевского у героини, кажется, нет зонтика. Но рассказ Настеньки было очень удобно читать, сидя на скамеечке и рисуя белым зонтиком на полу, как на песке. И кто бы ни появлялся после этого на сцене — Акакий Акакиевич, размышляющий о новой шинели, Евгений, думающий о Параше, или Мечтатель, — ситцевый зонтик белел на вешалке, как знак чьего-то неприсутствия, какой-то желанной тени, мелькнувшей и исчезнувшей.
Попова считала, что необходимо написать об этом, как она говорила, — о «прибавочном капитале», который возникал в спектаклях Яхонтова от воспоминаний о детстве и Нижнем Новгороде, писем отца, отношений с матерью, «то есть о тех деталях, которые подчас не берутся в расчет и ни на каких весах не взвешиваются». Она знала, насколько чувствителен был нервный аппарат Яхонтова к такого рода ассоциациям. В самый момент работы над «Петербургом» будто кто-то толкнул их, и они с Поповой поехали в Нижний.
Из восьми комнат протоиерейского дома Николаю Ивановичу Яхонтову оставили одну, где он жил с новой женой, тихой Полей. А так все было, как раньше, — чисто вымытые янтарные полы, иконы в углу, дедовские часы. «Здесь я впервые увидела Николая Ивановича, — рассказывает Попова, — в тонкой шелковой рубашке русского покроя, в сапогах бутылками, у медного самовара. Он сидел, изящно подперев щеку двумя пальцами, и смотрел через пенсне на шелковом шнурочке какими-то вялыми, добрыми и мечтательными глазами… А Владимир Яхонтов был чуть ироничен и чуточку скрытен. Глазами он смотрел на отца другими — прищуренными, серыми, окаймленными пушистыми ресницами, брови густо нависали над глазами и смотрели эти глаза на отца по-дедовски».
Отец постарел, он был как-то при Поле. Та молодая страсть, которая опалила когда-то, оставив вот этого, теперь уже взрослого сына, та страсть, слава богу, забылась. Поля (теперь Аполлинария Петровна Яхонтова) была под стать дому, которому служила всю жизнь.
Привязанность отца к этой Поле была по-своему сильная. Он подарил ей свою фотографию и написал совершенно в духе героев Достоевского, даже с неожиданным упоминанием имени писателя (оказывается, и отец к этому писателю не остался равнодушен):
«Дорогой, милой моей няне-жене Поле на добрую память обо мне. У Достоевского в одном романе говорится: „Иди на улицу и поклонись той земле, по которой она ходит“. И вот ты, такая прекрасная, добрая, славная — и не знаю, чем бы возблагодарить тебя. Ты была дивной няней для стариков моих, а потом и моей няней. Недолго уже мне жить и одно прошу от Бога, чтобы он помог тебе закрыть мои глаза в горький час разлуки. Прости за все мои горькие часы — молись, родная моя, и Бог устроит тебя. За все, за все благодарю тебя, моя дивная няня. Храни тебя господь. Я чувствую, что скоро, скоро уйду в лучший мир. — Прости! Прости, прости. Любящий тебя муж».
Последний портрет отца: седой старик в старой тужурке и сапогах сидит на крыльце дома. Кругом вода, весенний разлив — прямо к крыльцу подступает Волга, она вздыбилась и вышла из берегов, как Нева в Петербурге. «Дорогому сыну Володе на память об отце. В доме было много событий, но невеселых и тяжелых, очень грустных… Я вспоминаю, любуясь на разлив, о наших поездках с тобой по Волге. Лучшей радости у меня не было. Грущу я, что не могу сделать прощальную поездку по Волге… Но все в прошлом — и недалек час разлуки. Прости, дорогой Володя!»
В последнем уцелевшем письме отца, написанном в конце 30-х годов, благодарность за заботу и за богатый подарок — радиоприемник. Николай Иванович пишет, что слушает по радио голос сына и плачет. А о себе такие слова: «Моя болезнь называется „галлюцинация“. Я боюсь всего. Это наследственное». Страх — наследственное.
Во время войны изредка приходили письма от Поли, написанные рукой малограмотной и доброй. Она писала о последних днях отца, о том, что, потеряв речь, он все показывал на радиоприемник — хотел услышать голос сына. Приписка: «Куры несутся плохо. Спасибо за деньги».
Если спектакль о Пушкине Яхонтов посвятил Вахтангову, то на программке «Петербурга» справедливо было бы написать: «Памяти отца моего, бывшего акцизного чиновника Николая Ивановича Яхонтова».
* * *Книжные иллюстраторы чаще всего рисуют Акакия Акакиевича в виде унылой, в паутине, фигурки. Яхонтов освещал его совсем иным светом. Он играл человека, имеющего свой волшебный мир, в котором нет места скуке.
(Вряд ли где можно было найти человека, который так «жил бы в своей должности»[6],— выделял Яхонтов. «Мало сказать: он служил ревностно, нет, он служил с любовью». Выделенные слова укрупнялись пафосом, истинным вдохновением.
«Там,в этом переписывании,ему виделся какой-то свойразнообразный и приятный мир…»
Восстанавливая «Петербург», Попова и Яхонтов пытались зафиксировать на бумаге ритм речи, отражающий внутренний мир героев. У Мечтателя в «Белых ночах» тоже есть свой, «разнообразный и приятный мир» — это улицы Петербурга, где ему все дома знакомы: каждый словно забегает вперед и чуть не говорит: «Здравствуйте, как ваше здоровье?» Молчат люди, спешат куда-то, а дома разговаривают.
Странен этот неживой и оживший мир, в котором человек чувствует себя свободным и счастливым. У Мечтателя — дома-любимцы, у Акакия Акакиевича — буквы-фавориты.
Добравшись до своих любимых букв, Башмачкин «был сам не свой:
он
и подсмеивался…
и подмигивал…
и помогал губами…
так что в лице его, казалось,
можно было прочесть
всякую букву,
которую вы-во-ди-ло
перо
его».
Эта разбивка текста не покажется странной, если представить, что на сцене рука артиста в это время писала в воздухе гигантские буквы, смакуя всякий завиток, — стремительно взмахивала, замирала, вдохновенно завершала начатое. Акакий Акакиевич творил, и артист пел гимн его творчеству, зная, что чем величественнее будет подъем, тем ужаснее последующее падение и потеря. Преступление — отнять у человека его единственную ценность, какой бы мизерной она со стороны ни представлялась.
Но у Башмачкина отняли его новую шинель. Евгений потерял Парашу и сошел с ума. Мечтатель лишился Настеньки.
Женщины появлялись в «Петербурге», как у Гоголя в «Невском проспекте» — призраками, которые манят, дразнят, влекут к себе и неожиданно исчезают. Даже невинный Акакий Акакиевич однажды оказывался вовлеченным в их игру. Этот момент в спектакле разыгрывался с максимальной обстоятельностью. Когда Акакий Акакиевич в новой шинели идет на ужин к столоначальнику, по дороге он впервые в жизни останавливается «с любопытством перед освещенным окошком магазина посмотреть на картину, где изображена была какая-то красивая женщина, которая скидала с себя башмак, обнаживши таким образом всю ногу, очень недурную…».
Яхонтов играл не любопытство, а крайнюю степень ошеломленности. Его Акакий Акакиевич заслонялся зонтом, как от наваждения, и долго не мог оторвать немигающих глаз от этой ноги, «очень недурной». Зонт — прямо на публику, как щит; над зонтом круглые глаза Акакия Акакиевича. А голос артиста то в тихой и робкой тональности, данной Башмачкину, то как бы со стороны, ведет рассуждение о том, что же так потрясло беднягу чиновника. Сцена, проходная у Гоголя, выдвигалась вперед, ибо в ней было спрятано столкновение трагедии и комедии. «Акакий Акакиевич покачнул головой и усмехнулся. Почему он усмехнулся? — вопрос выделялся особой грустью и нежностью, — …потому ли, что встретил вещь вовсе незнакомую» — последние слова тоже подчеркивались. Башмачкин обделен даже в том, что множеству людей дается природой, независимо от их состояния и положения. Ведь когда родился план шитья новой шинели, само существование его сделалось как-то полнее, «как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу».
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.