Владимир Максимов - Заглянуть в бездну Страница 11
Владимир Максимов - Заглянуть в бездну читать онлайн бесплатно
— Говорят, Аркадий Никандрыч, теперь к хозяину выпроситься можно, хочу попробовать, а то я тут, как жеребец в стойле, совсем застоялся — глядишь, дурь в голову вдарит.
Тот было удивился, но, внимательно вглядевшись в собеседника, вдруг, словно подхваченный внезапной мыслью, просиял:
— А что, неплохая идея, Филя, может, и мне с тобой? Офицерам вроде бы и не положено, но думаю, что я сумею убедить начальство…
Хозяин фермы, к которому привел их конвоир, долговязый мосластого сложения крестьянин с рассыпчатой копной изжелта-белых волос на твердо поставленной голове, остался, видно, доволен, а когда Удальцов заговорил с ним по-немецки, то и вовсе повеселел и повел осматривать хозяйство.
— Зовут его Аксель Тешке, — вполголоса переводил Егорычеву по дороге Удальцов хозяйскую речь, — у него двести десятин, половина под картошкой, скот в основном рабочий, но и для себя держит на молоко с мясом, плата марка в день на его харчах, хочет, чтобы я был у него за разводящего, трудно ему с вашим братом без языка. — Хозяин свернул к двухэтажной пристройке, одной стеной примыкавшей к скотному двору. — Теперь хочет показать нам, где мы жить будем.
Крохотная комнатка с кроватью под одеялом и подушкой в наволочке, небольшим столом у окошка, притенённого марлевыми занавесками с цветочным горшком на подоконнике показалась Егорычеву райской обителью.
«Дела! — мысленно представил он себе свою будущую жизнь здесь. — Как у барина!»
И потекла у Егорычева крестьянская маята на немецкий манер: вставал он по привычке раньше других, прибирался, шел на общую кухню, где уже заваривали завтрак для работников, садился за стол, степенно управлялся с едой и, обрядив лошадь перед конюшней, уходил в поле, без того, чтобы ожидать остальных.
Только здесь, среди зеленого разлива картофельной ботвы, дальним концом упиравшейся в лесистое взгорье, Егорычев чувствовал себя полноценным человеком. Дыхание земного естества вокруг него сообщало ему ощущение своей кровной принадлежности ко всему, что растет, дышит и размножается на земле вместе с ним.
Время до обеда проходило быстро, а после обеда еще быстрей, а вечером, отужинав, он отправлялся к себе, где, распластавшись на кровати, с блаженной истомой вслушивался в свое, гудящее от рабочего дня тело, в себя, в чуткую тишину за окном и думал не более чем о завтрашнем дне, когда трудовая страда вновь позовет его воедино слиться в поле с земным естеством.
Но дело делом, а молодость брала свое. Большинство работников на ферме составляли женщины: вдовы, солдатки, засидевшиеся без воюющих женихов девахи. Жадными глазами поглядывали они на русских лагерников, оделяя Егорычева, как самого молодого и здорового, особым вниманием. Внимание это парню, конечно, льстило, но ответно загореться к кому-либо из них ему мешала еще не изжитая им ребячья робость, и поэтому, встречаясь взглядом с зовущими глазами окружавших его женщин, он смущенно отворачивался, опаляясь в сердце удушливым жаром. Настойчивее других появлялась Марта — совсем молодая еще солдатка с веселым, в россыпи темных веснушек лицом, на котором неизменно сияли в беззвучном смехе две озорные ямочки. Она не упускала случая, чтобы, находясь рядом с ним, показать ему грудную ложбинку в глубоком разрезе своего платья. И при этом с решительной откровенностью нашептывала парню на ухо:
— Русиш зольдат… Гут… Гут, русиш зольдат…
Несмотря на молодость, у нее уже было двое детей, мальчик и девочка, которых на рабочий сезон она оставляла у матери в городке, а сама ютилась в той же, что и Егорычев, пристройке, в такой же, как у него, комнатке, откуда по вечерам растекалось по коридору ее, почти беспрерывное, на праздничный лад пение.
Егорычев впервые в жизни потерял сон и аппетит, все валилось у него из рук, а по ночам он млел и обливался потом от переполнявшего его и еще не изведанного им желания.
Чем бы это кончилось, неизвестно, если бы однажды ночью Марта сама не пришла к нему и не легла рядом с ним, с властной опытностью определив их дальнейшие отношения.
И все закружилось в Егорычеве, облегчающе ввинчиваясь в опустошающую его воронку, а Марта, зарываясь в него распаленным лицом, благодарно шептала ему в подбородок:
— Гут, русиш зольдат… Гут… Зер гут…
И смеялась тихо, счастливо, самозабвенно…
Удальцов же вскоре накрепко сдружился с хозяином. Они всюду показывались вместе и по вечерам часто вдвоем уезжали в город внизу, откуда возвращались, как правило, заполночь и навеселе.
В таких случаях Удальцов обычно заглядывал в пристройку к напарнику, садился на край кровати и выкладывал услышанные в городе новости:
— Нет у нас больше царя, Филя, Временное правительство в Петрограде хозяйничает, кадеты, бомбисты и прочая сволочь, — он закрывал лицо ладонями, упирался локтями в колени, слегка покачиваясь из стороны в сторону. — Куда идет Россия наша, Филя, куда катится?
Но однажды, где-то уже под осень, зашел к нему сразу после ужина трезвый и сосредоточенный:
— Вот что, Филя, — заговорил гость, испытующе всматриваясь в Егорычева, — решил я уходить, — и поспешно уточнил, — домой уходить, там нынче каждый человек дорог, зазорно мне, русскому офицеру, в тепле и сытости отсиживаться, когда страна криком кричит. — И коротко закончил: — Если надумаешь, пойдем вместе.
От неожиданности у Егорычева голова пошла кругом. Все сразу лихорадочно перемешалось в его сознании: завтрашняя работа, Марта, дорожная неизвестность впереди, но из-под всей этой мешанины, с самого дна памяти вдруг всплыла перед ним епифанская даль с жидкими перелесками в сизой дымке полевого рассвета, одуряющие запахи летней косьбы в Приамурье, острый запах дымящегося навоза на дворовом снегу, и зашлась в нем душа такой разрывающей ее изнутри тоской, что только и сложилось у него в ответ Удальцову:
— Вестимо.
С облегченными глазами тот принялся деловито излагать свой план:
— Уходить надо теперь же, Филя, пока картошка еще на корню стоит, с ней мы с голоду не пропадем. Нам, главное, железнодорожную ветку из виду не терять, она нас прямо к Петрограду выведет, карта у меня есть, не заблудимся. Я ведь родом из Сибири, в лесу, как дома. Хозяин наш, Тешке этот, золотой оказался человек, он нам поможет, сам меня и надоумил, нечего, говорит, вам здесь больше делать, домой пора. Харчами на первое время нас снабдит и, как будем уходить, конвоира нашего еще с вечера напоит, а с утра опять накачает, так что у нас с тобой почти сутки для свободного маневра…
В решающий вечер, когда все уже было готово к побегу, Егорычева потянуло к Марте, хотя бы проститься по-человечески, но постучаться к ней он так и не решился, боялся неосторожным словом выдать себя и тем, может быть, испортить дело. Он вышел во двор, крадучись подобрался к ее окну и заглянул внутрь. Марта, по обыкновению напевая что-то себе под нос, штопала чулки, и веснушчатое лицо ее улыбчиво светилось чему-то глубоко затаенному, но радостному.
«Дай тебе Бог, Марта, — мысленно простился он с ней, подаваясь к воротам, где его уже ждал попутчик с хозяином, — детишек вырастить и мужа живым встретить!» У ворот хозяин встретил Егорычева дружеским хлопком по спине:
— Леб воль, зольдат… Хильф дир Гот…[3]
И путники след в след шагнули в ночь.
3.
Шли по ночам, а днем отсыпались в логах и лощинах, спинами тесно прижавшись друг к другу. Лес расступался пред ними — чистый, ухоженный, походивший скорее на заповедник, чем на дикорастущую чащу. Чуть свет им приходилось, завернувшись в прихваченные с собой одеяла, зарываться в опавшую листву, дремотным сознанием чутко вслушиваясь в звуки и шорохи вокруг себя, чтобы в случае малейшей тревоги успеть подобру-поздорову унести ноги подальше от места опасности.
Картошку пекли изредка и с запасом, чтобы лишний раз не разводить огонь, способный навести на их след погоню. Золу за собой тщательно соскребали, след от пепелища густо засыпали листвой и двигались вперед, по направлению к заветной границе.
По вечерам, в сумерках, снизу тянуло печным дымком, обжитым бытом, садовой прелью, доносилось эхо паровозных гудков в рассыпчатом грохоте проходящих составов, и тогда отзывался в них добрым словом и затаенным сожалением Прейсиш-Голланд, но всякий раз при этом тяга к тому, что определялось в их памяти понятием «родина», оказывалась в них сильнее заманчивого соблазна махнуть на все рукой и вернуться обратно к сытному теплу и надежной кровле.
Говорить им приходилось мало, тревожная дорога не располагала их к словоохотливости, они научились понимать друг друга с полуслова, полувзгляда, полунамека. Порою, правда, когда собственная заброшенность чувствовалась острее, чем обычно, между ними возникал односложный, по прихоти разговор:
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.