Михаил Старицкий - Перед бурей Страница 28
Михаил Старицкий - Перед бурей читать онлайн бесплатно
— Да, я подтверждаю гетманской мосци, — вскипел задетый Ярема, — что Ясинского я вышвырнул из своей хоругви за наглое нарушение дисциплины и превышение власти... Я не за хлопов-схизматов, — перевешай он тысячи их, не поведу усом, — а за дисциплину и подчинение: это первые условия силы войска. А этот Ясинский, при бытности моей в лагере, без доклада осмелился было сажать на кол, и кого? Служащего в коронных войсках гетманского писаря... И без всякой причины, без всякой, говорю пану, а с пьяного толку, как удостоверился я лично. Удивляюсь и весьма удивляюсь, каким образом гетманский подчиненный дает приют у себя изгнанным мною служащим?
— Я этого не знал, — смешался неловко гетман, — это, конечно, дерзко... да, дерзко! Разве Ясинский скрыл...
— Конечно, вероятно, скрыл... Кто же может знать? — начал было снова защищать коменданта Чарнецкий.
— Неправда, пане! — вскрикнул Ярема резко, повернувшись на стуле. — Если Ясинский и промолчал, то все мое атаманье об этом болтало: мое распоряжение подтянуло их всех! А Гродзицкий это в пику... Мы, стоящие наверху, — обратился снова к гетману князь, — должны уважать распоряжения один другого, иначе мы допустим в войсках такую распущенность и разнузданность, что их будут бить не только козаки и татары, а самые даже подлые хлопы!
— Конечно, мосци княже, конечно, — поспешил словно оправдаться пан гетман, — этому Гродзицкому влетит... а Ясинский нигде в моих полках не будет.
Князь Ярема поблагодарил гетмана гордым наклонением головы. У Ганны глаза заискрились радужною надеждой при таком благоприятном для нее расположении духа владык. Она ступила шаг вперед и дрожащим от радости голосом прибавила:
— Неужели великий и славный гетман замедлит протянуть свою мощную руку верному слуге, придавленному заносчивым своеволием и черною местью врага?
Красота и сила экспрессии всей фигуры просительницы, ее лучистые, сияющие глаза, пылающие от волнения щеки в этот миг делали панну просто красавицей и приковывали к ней взоры восхищенных зрителей.
Конецпольский тоже залюбовался и сразу не смог ей ответить, а Ганна, переводя дух, продолжала, увлекаясь до самозабвения:
— Разве долголетней службой отечеству не доказал Богдан своей преданности? Разве он был уличен когда-либо в измене, предательстве или лжи? Разве бескорыстием и правдой не заслужил себе веры? Разве не оказал своим светлым умом многим и многим услуг? Разве бесчисленными бедами, испытанными им при защитах отчизны, не купил он защиты себе? Разве он, отважный и доблестный, не нес своей головы всюду в бой за благо и честь великой Речи Посполитой? Разве он запятнал чем-либо славный рыцарский меч, дарованный яснейшим крулем за храбрость? И вот, у него теперь этот славный меч отнят, а сам борец связан, опозорен и ввергнут в адское место, где холод, и голод, и мрак подорвут насмерть его силы, полезные для отечества и для вас, вельможная и пышная шляхта!
Ганна оборвала речь и стояла теперь, трепетная и смущенная, сама не сознавая, как она отважилась столько сказать? Правда, у нее, во все время пути к Чигирину, толпились тысячи мыслей про заслуги Богдана для отчизны, про его значение для родины, про его великие доблести, про его высоко одаренную богом натуру, про то уважение и любовь, которые все должны, обязаны ему показывать, благоговеть даже перед ним и беречь его как зеницу ока, — все это вихрем кружилось в ее голове, жгло сердце, окрыляло волю, но вместе с тем подкрадывался к ней и ужас, что она ничего не сумеет, не сможет сказать, что ее засмеет панство, и она, пожалуй, еще разрыдается, и только. Эти два течения мыслей поднимали в ней страшную, мучительную борьбу, которая под конец нашла себе исход в одной короткой, безмолвной молитве: «Господи, утверди уста мои! Укрепи меня, царица небесная! Открой им сердца!» С молитвой она вошла в эту светлицу, исполненную разнузданного и грубого веселья насыщенной плоти. Страшный блеск ослепил ее, неулегшийся хохот оледенил кровь, и она, бледная, закрыв ресницами очи, только шептала молитву... И вдруг после первых, пламенем скользнувших минут, у нее радугой засияло в душе, что господь услышал мольбу, смирил гордыню врагов, открыл их сердца, и она дерзнула перед этим пышным собранием словом, и слово это само как-то вылилось в сильную речь.
А речь действительно произвела на всех неотразимое впечатление.
— Досконально! Пышно! — после долгой паузы послышались робкие хвалебные отзывы с разных сторон.
— Демосфен{66}, до правды, Панове, Демосфен! — отозвался до сих пор молчавший Доминик Заславский{67}, обозный кварцяного войска, средних лет, но дородства необычайного, конкурирующего с паном Корецким; Заславский до сих пор был занят сосредоточенно и серьезно насыщением своего великого чрева, и только появление и речи панны Ганны могли разбудить его пищеварительное спокойствие...
— Illustrissime![39] — не воздержался от похвалы и патер, старавшийся в истоме приподнять красные веки.
— Все это сильно потому, — подчеркнул ротмистр Радзиевский, — что справедливо и искренно, от души!
— Я это подтверждаю, — отозвался наконец и князь Ярема. Его гордую душу всегда подкупала отвага, а здесь она, в чудном образе этой панны, была обаятельна. — Этот писарь Хмельницкий умен и храбр несомненно.
— Да, да, князь совершенно прав, — заволновался и Конецпольский, — это доблестный воин и полезный, так сказать, а... весьма полезный для нас человек, — в это время в голове Конецпольского мелькнули необозримые плодородные пустоши, — я его лично знаю: и преданный, испытанный. Таких именно нужно защищать и отличать. Я к другим тоже строг и желаю затянуть удила строптивому и бешеному коню... да, затянуть, но преданных нужно поощрять.
— Да наградит бог ясновельможного пана гетмана, — произнесла восторженным голосом Ганна; у нее на дне души трепетала радость, а глаза застилал какой-то туман.
— Не беспокойся, панно, — ответил Конецпольский. — Отважное участие в судьбе писаря, панского родича Богдана и похвально, и трогательно. Я напишу наказ и с первою оказией пошлю в Кодак.
— На бога! — прервала речь гетмана Ганна, всплеснувши руками и застывши в порывистом движении. — Не откладывайте вашей благодетельной воли ни на один день, ни на час... Злоба и зависть не спят: они злоупотребят своим произволом, не остановятся, быть может, даже перед пыткой, перед истязанием, и тогда гетманское милосердие опоздает.
— Она права, — заметил Ярема. — Раз самоволец Ясинский допущен и обласкан, то всего можно ожидать.
— Я их скручу, — ударил по столу кубком пан гетман, — и немедленно же.
— Молю ясновельможного пана, — добавила Ганна, — дайте мне сейчас гетманский наказ: я его поручу надежным рукам и пошлю немедленно.
— Хорошо, — улыбнулся ласково Конецпольский, тяжело подымаясь со стула, — хотя и неприятно мне оставить на время моих пышных гостей, но — ce que la femme veut, Dieux le veut![40]
За замковою брамою, во мраке осенней, непроглядной ночи, двигалась нетерпеливо и порывисто какая-то тень; она останавливалась иногда у массивных ворот, прислушиваясь к долетавшим звукам разгула, и снова, ударив кованым каблуком в землю и брякнув саблей, продолжала двигаться вдоль высоких зубчатых муров. Невдалеке где-то ржали и фыркали кони.
— Перевертни! Вражье отродье! — раздался наконец звучный, хотя и сдержанный молодой голос. — И как рассчитывать на панскую милость! Да они смердящему псу сострадать скорей будут, чем нашему брату! Нет на них упования! Вот только на что единая и верная надежда! — потряс говоривший с угрозою саблей. — Эх, только бы собрать удальцов юнаков!.. Свистну посвистом, гикну голосом молодецким, и полетим тебя, Богдане наш любый, спасать... Костьми ляжем, коли не выручим, а уж и ляжем, то недаром! Только время идет. Каждая минута дорога... Они еще ее там задержат... Проклятие! Скорей туда! А если хоть тень одна обиды... то попомнят псы Богуна! — и он стремительно бросился к браме и начал стучать эфесом сабли в железную скобу ворот.
В это время послышался приближающийся топот нескольких лошадей и показались в темноте бесформенные силуэты всадников. Богун остановился и начал вглядываться в непроницаемую тьму. Послышался тихий крик филина; Богун откликнулся пугачем.
— Ты? Ганджа? — спросил он тихо у приблизившегося всадника.
— Я самый, — ответил тот хрипло.
— А еще кто?
— Семеро надежных... Коней четырнадцать... и твой... и припасы...
— Спасибо, добре! Значит, и в путь?
— Конечно! Тут и дед управится с селянами, а там беда: вон кто в неволе! Тысяча голов за ту голову!
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.