Геннадий Русский - Соловецкое чудотворство Страница 14
Геннадий Русский - Соловецкое чудотворство читать онлайн бесплатно
Вот и скажи мне теперь, писатель, что дальше-то будет? Всё ты упрекаешь меня, что чудотворю я, выдумываю, вру то есть, ну так возьми и за меня дальше придумай, а то я, честно говоря, притомился. Не можешь так сразу? Вот то-то и оно, что придумывать трудно, а сказывать просто. Не выдумываю я, а сказываю всем на потребу — и трудягам, и доходягам, и вохре, и операм. Они же, сердешные, на мне кормятся, целый сексотный штат вокруг меня держат. Ну а на сегодня дадим-ка им передохнуть — время позднее, вставать рано, надо ж успеть им к утру рапортичку подготовить, а нам с писателем сей легенде исход…
Вот какое продолжение придумал наш писатель. Я уж своими словами обскажу, чтоб слог не портить.
Утро начинается. В лагере развод на работы. И видят — идёт к вахте человек, странный такой — старец ветхий в чёрном одеянии, а поверх его схимы — лагерная роба одета. Идёт, значит, и встаёт в ряд колонны. Ну тут общее замешательство, старца от всех отделяют, а он стоит и смотрит, как посланец небес, как пророк древний на нечестивых. И не знают, что с ним делать, и сочинитель тоже не знает. Начал-то он хорошо, да запутался: куда ему старца деть и куда беглеца пристроить? Задумка-то была, верно, недурна: что ещё мог схимник сделать, чтоб беглеца спасти, как только собой пожертвовать, по-евангельски «душу свою за други своя», и лагерная роба на схиме святой впечатляет, как символ бесчестия и поругания нашей матушки православной Церкви, да и достоевщинкой сей сюжет попахивает… Можно так сочинять, можно… Ну а сказ-то, он по-другому выходит.
…Утром лают-заливаются псы лютые, к человеку притравленные, — напали-таки на след, учуяли. Давно тропа к схимнику заросла, давно люди про него забыли — как жил он, чем кормился — неведомо, одно слово — жил Духом Святым, а пищу ему, может, птицы доставляли — не раз такое с отшельниками бывало, как о том житие Павла Фивейского свидетельствует… Брось скалиться, ты-то от птиц ничего, кроме помёта, на голову не дождёшься…
Да, забыли люди про схимника, а псы чутьистые отыскали. Подбежали к землянке, сунул один морду в дыру, что оконцем служила, да как отскочит — шерсть дыбом, и другие твари принюхались и завыли, да так жалобно. Подошли и стражники. Смотрят — что такое: сидит собачня возле какого-то холмика и воет, как у могилы. Вохра в землянку сунулась. Лежит там покойник во гробе, а над ним старец древний с бородой позеленевшей по книге читает молча. Вохра на что народ бывалый, страха и жалости в них нет, а тут оторопели, назад попятились. Отошли в сторонку, стали обсуждать. «Что делать-то будем?»
— «Надо нам тело представить». — «Поди возьми его!» — «А я тебе приказываю!» — «А ты подумай, как мы его переть будем?» — «А как отчитаемся?» — «Вон его одежда у входа, скажем, нашли…» — «А вдруг он живой, а только притворяется?» — «Поди проверь…» — «Старика надо допросить». — «Иди, допрашивай!» Один было расхрабрился, сунулся, да кубарем выкатился, белый весь: «Не могу…» — «Надо обо всем доложить начальству, — говорит самый умный, — пусть разбираются, что за жилец такой на острове! Покойник никуда не денется, а одежду его я возьму». Прокрался осторожно и одежду брошенную вытащил.
Пришли к начальству, одежду предъявили и обо всем как было рассказали. Начальник строг: всех велел под арест, а пока старца велел разыскать и с ним вместе труп беглеца доставить. Пошли искать, и то ли непонятливые были, то ли вина хватили для куража, а никак место найти не могут, а затёсов на деревьях не делали. Давали собакам арестантскую одежду нюхать — понюхает пёс и выть начинает, в конуру лезет, пробовали бить скотину — воют собаки навзрыд, а идти не идут.
Начальник этих людей на губу, других высылает на розыск. Те и подавно ничего не нашли. Вышли вохры с гауптвахты, те, что старца видели, злые, на всё готовы, сами просятся в поиск. Весь остров облазили. Вроде бы все приметы сходятся: и озерко то самое, и холмик, а нет ничего. Собак брали, бегают собачки как ни в чём не бывало. В одном месте, правда, нашли крест высокий, резной, старой работы, на холмике стоит очень похожем, а вырытой земли нигде не видно. Так ничего и не вышло. Только стал с тех пор вохре старец мерещиться. Вот тогда-то и пошла молва о Чёрном Старце…
А беглец-то наш как? Спасся? Вестимо, спасся, раз к святому схимнику попал и в его домовине преставился. Это ли не спасение? Вы-то ждёте, чтоб беглец телом спасся, чтоб обманул своих преследователей и на волю вышел и всем своим злодеятелям отмстил — так это роман про графа Монте-Кристо. А наш беглец, страдалец соловецкий, по-соловецки и спасся — душу свою спас, святости коснувшись, и вечную волю получил. И кто знает, может, он ныне там, в сонме святых, как Святой Беглец Соловецкий в тихой обители Господней?
И всё ж не устраивает вас такой исход? Так это в сказке счастливый конец, а у нас — сказ. Неужто то было б чудо, если бы беглец жив и здоров остался? Вот это и будет вымысел, в чём меня писатель упрекал, а у нас — правда сказа соловецкого! Да, погиб наш беглец телом, сгорел в простуде лютой, как мы и без бегов сгораем, а духом освободился. Сам последний схимник соловецкий его в свою домовину, что в материнскую колыбель, положил и умолил Господа о честном преставлении страдальца и молитву над ним отчитал. А какую ещё помощь ждёте вы нашему брату, каторжному?
Что там стряслось? Аврал? Опять аврал! Вишь, нагрянул шторм, плоты раскидало, опять нам всю ночь в холодной воде бегать, при одной мысли жуть берёт: чернота, буря, дождь, брёвна склизкие, скачут в волнах, того гляди зашибут, в сухой гроб, как беглец тот, лечь легче… Да нельзя нам, должны пройти мы все испытания до последнего, до погибельного нашего часа, как нам Господь положил… Ладно, ладно, бегу… О себе не прошу, им помоги, Боже!
СКАЗ О СОЛОВЕЦКОМ ЗОЛОТЕ
Видишь, друг писатель, в какие хорошие времена мы живём. В Китае, вот говорят, кто написал что не так — руку отрубают, сказал не так — язык вырывают. Значит, что бы мы стали делать? Тебе бы руку отрубили, ты бы сказывать стал, а мне язык вырвали — я бы писать стал. Вовсе неискореним человек!
Вот ты, писатель, совсем не ко времени сел. Тебе бы лет на десять раньше, когда журнальчик здесь издавался, в нём бы и печатался, как иные. На днях мы библиотекой занимались, грузили её на судно (стало быть, наше дело решённое), затырил я несколько журнальчиков и стал было почитывать, да вохра отобрала. И знаешь — не подумаешь, что за проволокой писали, и есть очень недурное. Там стихи были, целая поэма, запомнилось её начало, хорошо этак:
Посвящаю… ребятам с Хитрова,
Всем каэрам, чекистам и ме́нтам.
Кто виноват, что поэма хитрая
Стала историческим документом?
Ну в самую точку про меня! Так что я в самое время угодил — теперь с письменностью покончено, одно слово осталось. Да, говорят, и на воле дела не лучше обстоят… А всё ж я так полагаю — пусть хоть запретят они письменность начисто, как, скажем, в лагерях запретили, будет слово из уст в уста передаваться и будут тетрадки рукописные по рукам ходить. Ничего с этим не поделаешь, разве что всех писателей сразу в лагерь? Так новые появятся. Говоришь, и этих. А ещё новые? И этих? Тогда — полная путаница, не разберёшь, кто лагерник, кто писатель…
Ох, плохо шутится ноне… на душе пасмурно. Тревожит меня тишина эта, на работы опять не погнали, сидим целый день на нарах, кровавые параши по камере ползут… Уж не взыщите, не до сказа мне, тяжко сказывать, сидя на иголках, в ожидании вестей недобрых, одолевают мысли едкие, погибельные… Самоедство это, говоришь? Ну авось не всё пропало, Бог милостив…
А ты, писатель, ещё смеяться можешь и надо мной, стариком, подтруниваешь. Говоришь, сказывал я-де сказов много, да в моём повествовании героини не хватает, женского, мол, пола у тебя не выведено, а без этого всё не то. Посматривает на меня писатель и усмехается: как, мол, я с такой задачей справлюсь? Я-то его понял: вишь, сватает он меня на новый сказ, а я уже за все свои сказы сполна рассчитался: три раза в карцере побывал, вохра лупила трижды, блатные дважды и тихари единожды. Может, хватит?
А с женским полом у нас беда, писатель. Сам знаешь, по завету преподобных женский пол на острове не жил, допускался только на богомолье. До такой строгости сей запрет доходил, что и животных, так сказать, женского пола на Большой остров не допускали, а скотный двор имели на Муксальме. Притопал СЛОН в своих сапожищах и навёз народу множество обоего пола. Жили бабы на острове, верно, да что с того — на всякое общение с ними был наложен запрет, на всякие амуры подъельные, так о чём тут распространяться? Тогда-то жаба эта раздутая, СЛОНом называемая, имела пятнадцать арестантских рот — от старой каторги новой название передалось. Была и шестнадцатая рота — кладбище. Вот я и раздумываю: прежних-то пятнадцати не осталось… Малодушничаю, говоришь? Не храбр я, верно…
Ну что ж, давай хоть в беседе подкрепимся, слово доброе душу врачует. О чём мы? А-а… Что ж говорить про любовь каторжную! Что говорить, когда замордован и изгажен человек, в быдло, в тварь животную обращён? Душу из человека выбили, где ж тут любовь, разве скотина любит? На пересылке, помню, помещались мужики в одной половине барака, бабы в другой, а меж ними дощатая стена. Так блатняги что уделали — вырезали доску, кликнули знакомых марух и начали сквозь дыру сообщаться. Через весь барак очередь стояла, сначала одних «своих» пускали, а потом кого попало. Особенно женщина себя в унижении теряет, сам видел, как склещивались иные, что собаки, а стражники их растаскивали, как суку от кобеля. Да и мужики… иные до того доходили, что к женбараку подходили и бабий запах что кобели нюхали. А ты мне, писатель, про любовь! Хитрый у тебя заход, понимаю — мол, возвышенная любовь существует, не все в бездне унижения себя теряют. Верно ещё как! Да для возвышенной любви одно условие непременно — надо горней любовью к Богу пламенеть!
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.