Йенс Якобсен - Нильс Люне Страница 22
Йенс Якобсен - Нильс Люне читать онлайн бесплатно
Дед, Берендт Берендтсен Клауди, чье имя до сих пор носило предприятие, выстроил дом и двор и всего больше интересовался делами в лавке; отец открыл лесной склад, прикупил пахотной земли, поставил сарай, разбил сад, завел огород; нынешний Клауди увлекся сбытом зерна, построил амбар и сочетал с негоциантством пост английского и ганноверского вице–консула и роль поверенного Ллойда; зерно и Северное море так поглощали его, что ко всем прочим делам он относился спустя рукава и препоручил их заботам разорившегося шурина и несговорчивого старика приказчика, который то и дело ставил консула в тупик, объявляя, что торговля — торговлей, а землица–то важней, и коли надобно пахать, то для леса лошадей пусть берут, где хотят, и весь тут сказ. Но малый знал свое дело, и консул спускал ему воркотню.
Консулу Клауди перевалило за пятьдесят, он был видный мужчина с правильными и крупными, почти тяжелыми чертами, столь же способными сосредоточиваться для выражения строгой холодной энергии, как и расплываться в лакомом самозабвение; он одинаково был в своей тарелке, когда старался переловчить недовольных работников, сторговывался с упрямыми купцами или сидел за последним штофом вместе с седыми греховодниками и слушал скабрезные истории либо сам их рассказывал с той откровенной красочностью, которой славился.
Однако ж в этом он был не весь.
Из–за недостатка образования он терялся, когда речь заходила о вопросах отвлеченных, но и не высмеивал того, чего не понимал, не скрывал своего неведения, никогда не пускался в рассуждения о предметах, ему непонятных, и ничуть не требовал к своим словам уважения за то только, что сам он немолод, опытен в делах и обложен большими налогами. Напротив, он умел с почти трогательным благоговеньем слушать рассуждения дам и юнцов, вставлял иногда, после долгих извинений, смиренный вопрос и благодарил за ответ с той признательностью, с какой только старший благодарит младшего.
В иные же счастливые мгновенья в консуле Клауди вдруг появлялась нежданная нежность, ясные карие глаза подергивались поволокой, на твердых губах проступала томная улыбка, а голос звенел воспоминанием, будто консул томится по миру, совсем не похожему на тот, в котором, по мнению друзей и знакомцев, он как сыр в масле катался.
Жена служила посредницей между ним и тем, иным миром. Она была из тех бледных, кротких девственных натур, каким недостает смелости любить до полного самозабвения; никогда не бросятся они в слепом порыве под колесницу своего божества, на это они не способны. Зато чего не сделают они ради того, кого любят, взвалят на себя самый тягостный труд, готовы на самые трудные жертвы, и нет унижения, какого не согласились бы они вынести. Таковы лучшие из них.
Столь суровых требований вовсе, правда, не предъявлялось к фру Клауди, но брак ее не был безоблачен; во Фьордбю каждый знал, что консул если теперь и угомонился, то всего несколько лет назад не отличался супружеской верностью и произвел на свет не одного внебрачного ребенка. Конечно, жена очень страдала, и нелегко ей было заставить собственное сердце выдержать ту бурю ревности, презрения, гнева, стыда и томящего ужаса, которая обрушилась на нее и чуть не выбила почву из–под ног. Она, однако ж, устояла. Не только не слетело с ее уст ни единого укора, она и мужа не допустила до признаний, явственных просьб о прощении, покаянных обетов. Она знала, что, коли дойдет до слов, они увлекут ее далеко от него. Надо было все пережить в молчании, и молча она старалась обвинить себя в сопричастии мужнину греху, коря себя за недостаточную самоотверженность. Старалась она не зря, ей удалось живо ощутить свою вину и захотелось искупить ее, и скоро крылатая молва оповестила Фьордбю о том, что соблазненные консулом девушки и дети их не только ни в чем не терпят нужды, но, верно, женская рука тайно охраняет их от всякой скверны, укрепляет и направляет.
Так грехи обернулись добром, а грешник и святая сделали друг друга лучше.
У супругов было двое детей, сын, служивший в одной гамбургской торговой конторе, и девятнадцатилетняя дочь, названная Фениморой в честь героини «Сен—Рош» — одного из романов фру фон Пальцов, нашумевшей в пору девичества фру Клауди.
Фенимора и консул были на пристани, когда пришел пароход с Нильсом и Эриком, и Нильс приятно поразился, увидев, какая хорошенькая у него кузина, ибо прежде судил о ней лишь по ужасающему мутному дагерротипу, который представлял ее, родителей и брата, всех с чахоточным румянцем на щеках и густой позолотой на нарядах. А тут она стояла такая прелестная, в светлом легком платьице, в узких туфельках с черными шнурками, крест–накрест охватывающими белые чулки, стояла, поставив одну ножку на парапет, улыбалась и, перегибаясь, тянула ему ручку зонтика в знак привета, пока пароход еще не причалил. До чего красный у нее оказался рот, до чего белые зубы, и как нежно выступали ее виски и лоб из–под низких кружевных полей модной шляпки, тяжелых от стекляруса. Но вот бросили сходни, и консул завладел Эриком, которому успел отрекомендоваться, пока еще их разделяли шесть аршин воды; тогда же он вовлек его в свое шутливое перекрикивание с усохшей вдовой шляпника об ужасах морской болезни, а теперь требовал от него восхищения высокими липами перед домом податного инспектора и новой шхуной, стоявшей на верфи Томаса Расмуссена.
Нильс шел сзади с Фениморой. Она показала ему на флаг, вывешенный у них в саду в честь него и его друга; потом заговорили о семействе статского советника; тотчас согласились, что советница чуть–чуть — ну, как бы это сказать… слово не хотелось произносить, но Фенимора состроила кислую гримасу, чопорно улыбнулась, склонила голову набок, и обоим этого показалось достаточно, оба усмехнулись и тотчас напустили на себя серьезный вид. Дальше пошли молча, каждый озабоченный тем, какое произвел впечатление на другого.
Фенимора представляла себе Нильса более заметным, видным, отличным от других, как выделенное жирным шрифтом слово. Нильс, напротив, ожидал куда меньше, чем обнаружил, он находил ее прелестной, просто обворожительной, несмотря на провинциальную старательность наряда, а когда они вошли в прихожую и она сняла шляпу, придирчиво оглядела себя и стала поправлять волосы легкими, нежными, тонкими движеньями руки, он ощутил такой прилив благодарности к ней за эти движенья, будто это ласка, и ни в тот день, ни на другой странная благодарность не оставляла его и теснила сердце, и величайшим счастьем казалась ему возможность вслух поблагодарить ее за то, что она гак хороша.
Скоро Эрик и Нильс совершенно освоились под гостеприимным консульским кровом, и через день–другой их уже поглотил по часам размеренный досуг — единственно истинный отдых, который так трудно оградить от дружественных посягательств; они пускали в ход все дипломатические уловки, лишь бы уклониться от томительного сидения в гостях, морских прогулок большим обществом, от летних балов и любительских спектаклей, вечно угрожавших их покою. Они уж почти мечтали, чтоб консульский двор переместился на необитаемый остров; и Робинзон меньше испугался, обнаружив следы на песке, нежели пугались они, завидев чужие пальто в прихожей либо незнакомые ридикюли на столике в гостиной. Они искали уединения, ибо и недели не прошло, как оба влюбились в Фенимору. То не была зрелая влюбленность, которая торопит свою участь, которая стремится обнять, познать, успокоиться; но лишь ранняя заря любви, предрассветное томление, полное тревог и тихого, несмелого счастья. Душа тогда так нежна, так трогается всякой малостью, так не принадлежит себе, готова отдаться. Свечение волн, шорох листвы, даже распускающийся цветок — все обретает магическую власть над нею. То вдруг вспыхнет странная надежда, которой имени нет, и все озарит ярким светом, а то вдруг мир снова померкнет: тоскливая неуверенность затянет горизонт, и лазоревое небо надежд сделается безнадежно, печально серым. Уныние, все затопляющее уныние, и смертно–сладкая, мучительная покорность судьбе, и жалость к себе самому, и самоотречение, которое само на себя не налюбуется в кротких элегиях, и чуть–чуть напускная обморочная истома… и опять шорох роз, опять шелест снов из золотого тумана, и опять пахучая летняя сень буков защищает бегущие бог весть куда тропки.
Как–то вечером все сошлись в гостиной. О прогулке думать было нечего: зарядил проливной дождь. Сидели взаперти, но никто ним не огорчался; вынужденное заточение в четырех стенах навевало уют зимнего вечера; к тому же дождь пришелся так вовремя, природа так заждалась воды, и всякий раз, когда на крышу обрушивались тяжелые водяные каскады, звук этот рождал смутные картины освеженных полей, умытой листвы, и кто–нибудь непременно вслух произносил: «Ну и дождь, однако ж!» — и глядел на окно с удовольствием и даже с благодарностью.
Эрик принес мандолину, вывезенную из Италии, и спел песенку о Неаполе и алмазных звездах, потом молодая дама, приглашенная к чаю, села за фортепьяно и по–шведски спела «Мой уголок в горах», прибавляя конечное «а» к каждому слову, чтоб все звучало истинно по–шведски.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.