Габриэле д'Аннунцио - Леда без лебедя Страница 61
Габриэле д'Аннунцио - Леда без лебедя читать онлайн бесплатно
Вдруг у меня над головой пронесся сильный ветер: кажется, подобные порывы исходят от чудесных рубежей иного бытия — непознаваемого, разве что порой оно проглядывает смутно в проблесках воспоминаний или вспышках беспокойства, когда, то ли памятуя что-то, то ли предрекая, дух напрасно силится освободиться от бесчисленных привычек, маний, немощей, гримас, обманов, страхов, которые и составляют нашу жизнь.
Встревоженные ветви будто бы курились золотой пыльцой, окрашивая ею порванное облако; меж двух клоков его, похожих на льняные лоскуты, покрытые лесною позолотою, на миг явился мне божественный из ликов воздуха.
И прежде чем раздаться неумелой ноте дебютанта-соловья, послышалось, как ветер от подножия и до макушки наполняет музыкой сосну, подобно духовому инструменту.
Достало хрупкой ноты, чтобы все переменилось.
Тогда с надеждою, что музыка мне приоткроет тайну этих всех картин, которые воспринял я благодаря не только зрению, но и еще какому-то мучительному чувству, я отправился не медля в город.
Молодой клавесинист, питомец Schola Canto rum,[37] усвоивший изящную и сильную манеру старых итальянских музыкантов, мне горделиво и любезно написал, что на своем концерте в этот день играть он будет только для меня.
Чудесная, замечу, проницательность вошедши в Казино,[38] я обнаружил, что, за редким исключением, местным свиньям — more biblico[39] — и в самом деле бисер оказался ни к чему.
Лишь единицы слушателей собрались в просторном зале, изукрашенном в турецком стиле, распаляющем воображенье унтер-офицеров в залах ожидания борделей. Не хватало только знаменитых благовонных свечек, именуемых гаремными. Местная Эвтерпа[40] — грубая, костлявая, — сопровождая редких слушателей к креслам, временами запускала руку в свой передник — думалось, что за такой ароматической свечой, чтоб воскурить ее в отполированной посудине для чаевых; но ожидания всегда оказывались тщетны.
В стеклянный потолок вновь хлынул ливень, и вот уж, кажется, в унылый полумрак проник проворный дух воды, неся с собой какое-то земное благовонье радости.
Разверзлись стены, неохватный остов из железа, алебастра, дерева и лака весь сметен одним порывом ветра, точно горсточка сосновых игл на берегу, в который бьются атлантические волны.
Вдруг отовсюду вырвались прозрачные фонтаны — так хозяин, приведя с загадочной улыбкой в тихий угол парка своих доверчивых гостей, незаметно поворачивает тайный ключ в колчане Купидона, открывая путь забавам и каверзам воды.
На газонах, между симметричными кустами, между стрижеными кронами самшита, из сосцов наяд, из раковин тритонов, из дельфиньих спин, из глоток бронзовых лягушек, что таятся у скамеек и у входа в грот, из куполов миниатюрных храмов, из резных балясин лестниц и террас, из арок над аллеями — повсюду бьют, текут, подскакивают, щелкают, преследуют и настигают струи — грозные, как сабли, пики, шпаги, ждущие в засаде.
Дамы, кавалеры кричат, бегут, хохочут, уклоняются, скрываются.
Но во всяком тайнике, в любом укрытье свежая гонительница тут как тут: брызжет искоса в затылок, в ухо, меж лопаток, снизу, будто в колокол, колотит глухо в фижмы, срывает с клокотом парик, пропитывает, треплет, обращая в пенный ком.
Амариллис,[41] наскочив на кустик роз, падает ничком, осыпав лепестки, задев шипы. Струи, полные коварства, — на нее толпой прозрачных гномов, обирают беззащитную красу. Перышко, вуаль, бантик, монограмма, тафтяная мушка, гребешок из черепахи, парчовый башмачок — легковесные прикрасы пляшут на верхушках струй, как выдутые яйца, с ними вместе и зеленый лист, и бурый шип, и белый лепесток.
«Спасите! Помогите!» Кавалер, чье имя Паламед,[42] не оборачивается, не мешкает, не слышит, улепетывая в панике под звон своих регалий: чулки прилипли к мощным икрам, в руке — пустые ножны от парадной шпаги.
Голося, пыхтя, все мчатся грабовой аллеей к лестнице из розового мрамора, как лебеди и гуси, вспугнутые чем-то из пруда.
Лишь только начали отряхиваться, думая: угроза миновала, вдруг розовые мраморные сфинксы маленькие, с аккуратными прическами, благообразные, как компаньонки, — опершись на лапки с безобидными когтями, изо ртов, загадок не таящих, выпускают широко распахнутые веера воды, которые, пересекаясь, накрывают все ступени.
Вновь — пленительная беготня, и кажется, что лестница, подобно вставшей пред Иаковом,[43] уходит в сладостное западное небо, где ласточки, снуя как челноки, плетут лиловую вуаль Печали.
И вот не выдержала нитка жемчуга, и зерна вместе с крохотными водопадами по гладким розовым ступеням заскакали вниз.
Вот лопнула вторая (из семи?), вот третья нить (из двадцати одной?), еще, еще — не счесть.
Жемчужинок все больше, больше, теплым градом сыплются со всех сторон, звенят, сверкают, прыгают, подхваченные ручейками, выглядят то драгоценным пузырьком воды, то капелькой текучей красоты.
Едва угомонились сфинксы — с грабов поднялись крича павлины, прельщенные нежданным угощением, слетают на дорогу, гонятся за зернышками, сложенными опахалами своими вытирая мокрый мрамор.
Вдруг откуда ни возьмись — пушистая компания ангорских кошек: дымчатые, белые, как сливки, синеглазые и с красными глазами.
Вдруг еще одна — блестящих, как стеклярус, черных обезьянок с бледными морщинистыми лапками, с золотыми колокольчиками на хвостах.
И киски, и мартышки носятся за звонким жемчугом, хватают бусины, кидают, ловят, резвятся, забавляются, дерутся, и все их позы, жесты, знаки в простоте своей прелестны и свежи.
А нитки наверху все рвутся, распускаются, все рассыпаются на зерна, словно там каким-то чудом происходит превращенье в бусы чувственного смеха Юности. (Что Амариллис там, внизу, средь розовых кустов, не потеряла ли сознание? Не отдала ли душу?)
То были сонаты Доменико Скарлатти.[44]
У молодого музыканта было чисто выбритое худощавое лицо со щетинистыми родинками, как у Франца Листа, на почти что греческом носу очки в золотой профессорской оправе, старомодная припудренная грива на манер Якопо Пери,[45] галстук, завязанный двойным узлом, на длинном черном бархатном жилете, как у франтов с литографий Гаварни;[46] но в упоительном искусстве своих пальцев и души являл себя он подлинным «маэстро клавесина», достойным восемнадцатого века и божественного Неаполитанца.[47]
Живость, дерзновенность, искренность, изящество, веселость, переменчивость и сладострастность этой музыки чудесным образом опять дарили мне утраченное ощущенье жизни, возвращали ему свежесть. Каждая соната, развивая в обеих партиях одну и ту же тему, казалось, складывалась из коротких линий, равно совершенных и несхожих, неожиданными модуляциями заставляя проявляться по-иному самые прозрачные из элементов.
Смежив веки, предавался я чарующим фантазиям, когда вдруг до меня донесся слабый шелест и женский аромат, какой исходит от примятого куста, так что подумалось мне было: потревожила меня моя же собственная греза. Амариллис?
Но, обернувшись, я увидел: рядом собралась расположиться молодая дама, и тотчас отметил свойство ее глаз: казалось, двигалась она вслепую. И сразу мир, рожденный у меня в душе той музыкою, рухнул и растаял, будто бы я выронил одну из тех хрустальных сфер, которые в руках английских ангелов Творения изображают шар земной. И струи не разили больше, как кинжалы, не разнизывались ожерелья. Душа, покинувшая как по волшебству свои пределы, отпрянула на несколько веков назад.
Наше бытие — магическое действо, не освещаемое светом разума, и тем оно богаче, чем более бывает от него удалено, разыгрываясь втайне, часто вопреки всем видимым законам. Когда нам мнится, будто бы мы спим и видим сны, то в сон на самом деле погружен Волшебник, переставший неожиданным и безошибочным своим искусством наши свойства сопрягать со свойствами того, что окружает нас. На время предоставлены самим себе, наверно, мы могли бы наблюдать за ним и познавать его, могли б разгадывать и тайну собственного бытия — не выключай он что-то в нас, как делает рабочий, запуская гвоздь или осколок в механизм, чтоб вывести его из строя. Сам же человек не спит с начала мира, и неидущий сон не в состоянии зарезать никакой Макбет.[48]
Что люди спят — такая же иллюзия, как время и пространство.
Постели наши — только символ ритуала, не понятого или понятого ложно, как в древнем мире ежегодный катафалк Адониса, а ныне — Иисуса, возводимый в нефе перед Пасхой. Там лежит не человек, а восковая кукла божества.
У незнакомки были очи из тех, что повергают нас в отчаяние и растерянность, как гладкая отвесная скала без перевалов. В оправе четких, жестких век они казались драгоценными камнями, напоминая мне глаза какого-нибудь бронзового бога или же атлета, сделанные из стеклянной массы или отливающего синью серебра и вплавленные или вставленные в выемки в металле, чтобы вечно требовать от смертных восхваления и подношений, не давая ничего взамен.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.