Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Дьявольские повести Страница 64
Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Дьявольские повести читать онлайн бесплатно
В тот вечер, как почти всякий раз, когда его не задерживали рыболовные скитания и он оказывался в Валони, барон проводил время у барышень Туфделис. Он всегда приносил с собой чайницу и чайник, заваривая себе чай при этих бедных простушках, которым эмиграция не привила заморских вкусов, например любви к «листикам, сваренным в кипятке» и не стоящим, как повторяли их мудрые уста, «зеленого шартреза, лучшего средства от расстройства желудка». Каждый вечер, наблюдая похожими на круглые окна голубовато-фаянсовыми глазами за тем, как этот оригинал Фьердра производит свою обычную заварку, они не уставали удивляться и с вниманием не поддающихся дрессировке животных взирали на него, как если бы он предавался неким страшным алхимическим опытам. Пробовать же еретический напиток барона де Фьердра осмеливался только аббат, тот самый, что минуту назад внезапно, как событие, вошел в гостиную и теперь говорил, но слишком медленно, словно хотел еще пуще разжечь любопытство внимавших ему дам. Он ведь тоже, как заметила чуть раньше м-ль Юрсюла де Туфделис, побывал в Англии. Для домоседок же из маленького городка, для этих калек, обезноженных судьбой, побывать в Англии было все равно, что посетить Мекку, если бы они когда-нибудь слышали о таковой, в чем имелись все основания сомневаться. Впрочем, аббат ни в чьих глазах не выглядел таким карикатурным чудаком, как г-н де Фьердра, чей облик и наряд казались достойны кисти Хогарта.[299] Свежий воздух, который, как мы уже говорили, делал барона неуязвимым до самого нутра и до мозга костей, лишь слегка подкрасил отвердевшую, как мрамор, кожу и — в качестве веселого и насмешливого реванша — оставил на этой непроницаемой глыбе плоти, не ведавшей ни простуды, ни ревматизма, только один победный след — три великолепных обморожения, распустившихся на носу и щеках барона трехцветием прекрасной желтофиоли. Не потому ли, что этот дружеский щелчок свежего воздуха, которому барон каждодневно бросал вызов в туманах Дува,[300] под мостами Карантана[301] и всюду, где ловились ельцы и лини, послужил г-ну де Фьердра предупреждением, тот носил, один на другом, семь слоев одежды, которые именовал семью своими раковинами? Никого не подмывало проверить это священное и таинственное число… Но как бы там ни было, даже в гостиной барышень де Туфделис он оставался в своем подбитом кротом спенсере[302] серого репса, из-под которого виднелся фрак цвета испанского табака, из петлицы коего под крестом Святого Людовика свисала черная шелковая муфточка без меха, куда он любил во время разговора засовывать руки: они у него были зябкие, как у Мишеля Монтеня.
Аббат, друг и сотоварищ по эмиграции барона де Фьердра, который в ту минуту глазел на него, как Морелле[303] воззрился бы на Вольтера, если бы встретил того на маленьком интимном вечере у барона Гольбаха, — аббат, который дополнял собой три с половиной столетия, собравшиеся в этом уголке, был человек той же породы, что барон, но со всей очевидностью возвышался над ним, как г-н де Фьердра возвышался над барышнями Туфделис и даже сестрой аббата. В этом круге аббат был орлом, как, впрочем, был бы им в любом обществе, даже если бы оно состояло не из старого журавля Фьердра, невинных гусынь — барышень Туфделис и разновидности разряженного попугая, работавшего над вышивкой, а из розовых фламинго и райских птиц — очаровательных женщин и на редкость умных мужчин. Аббат представлял собой одно из тех прекрасных творений, которые Богу, этому королю, забавляющемуся[304] в необъятном масштабе, угодно создавать для самого себя. Это был один из людей, проходящих по жизни, сея смех, иронию и мысль в обществе, которое подобные люди рождены подчинять себе и которое полагает, будто поняло их и воздает им должное, сказав: «Аббат такой-то, господин такой-то… Помните его? Чертовски умный был человек!» Рядом с ними, заслужившими вот такой отзыв, существует не одна знаменитость, стяжавшая славу, не имея и половины их дарований. А их удел — кануть в забвение, завершив безвестною смертью безвестную жизнь, если только Бог (вспомним еще раз «Король забавляется»!) не поставит случайно меж их колен кудрявого мальчика, на голову которого они на мгновение возложат руку и который, став позднее Голдсмитом или Филдингом, не вспомнит о них в гениальном романе и не станет, по видимости, создателем книги, всего-навсего скопированной им со своих воспоминаний.
Этот аббат, которого мы не назвали бы, не угасни в наши дни род, последним, по крайней мере во Франции, отпрыском которого он был,[305] носил имя нормандских Перси, чья младшая ветвь дала Англии Нортемберленда и Хотспера (только что упомянутого аббатом), этого Аякса[306] шекспировских хроник. Хотя ничто в облике аббата не наводило на мысль о его романтическом и героическом родиче, хотя в нем гораздо отчетливее чувствовались размягчающее влияние и эгоистическая утонченность общества восемнадцатого века, в котором он жил молодым, однако неизгладимый отпечаток привычки повелевать, развившейся за столько поколений, сказывался в посадке головы аббата де Перси и его лице, менее правильном, чем у г-на де Фьердра, но зато совершенно ином. Менее уродливый, чем его сестра, безобразная, как грех, когда тот ничем не прикрыт, аббат был уродлив, как грех, прячущийся под забавной маской. Хотите — верьте, хотите — нет, но г-н де Перси таил самый озорной склад ума под почти величавыми манерами. Именно этим он всегда удивлял и очаровывал. Изящная веселость редко сочетается с подчеркнутым достоинством и на первый взгляд исключает его. Однако у аббата веселость à la Бомарше, веселость дяди[307] графа Альмавивы, дяди, который, существуй он на самом деле, тоже, вероятно, имел бы бенефицию[308] и затмевал бы даже плута Фигаро по части интриг и умения не лезть за словом в карман, эта неслыханная смесь оживленности с вельможностью, ни на миг не перестававшей просвечивать по контрасту во всем его облике, доставляла обществу самое явное наслаждение и превращала де Перси в нечто совершенно неповторимое. Но увы! С точки зрения житейского успеха столь восхитительный склад ума не принес аббату никакой пользы. Напротив, как и его герб, он лишь вредил ему.
Жертва Революции в той же мере, что его друг г-н де Фьердра; жертва диссертации по греческой филологии, защищенной им в Сорбонне лучше, чем это удалось еще одному его другу — епископу Гермопольскому,[309] который не забыл об этом, став министром (поп попу на отпущение скуп); жертва, наконец, своего ума, слишком пылкого и приятного для священника, аббат де Перси потерпел неудачу на духовном поприще, равно как на всех остальных, и, несмотря на влияние своего родича герцога Нортемберлендского,[310] представлявшего Англию на коронации Карла X, добился для себя под конец жизни лишь канониката[311] второй степени в Сен-Дени[312] с правом неприсутствия на капитуле. На склоне лет ему вспомнилась Нормандия, овеянная очарованием былого, и он, вращавшийся в лучшем обществе Франции и Англии и состязавшийся в острословии с самыми выдающимися и блестящими людьми Европы за последние сорок лет, вернулся на Котантен и поселился среди его добрых здравомыслящих обитателей, замуровав себя в небольшом, со вкусом отделанном доме, который именовал своим скитом. Выбирался из него аббат только затем, чтобы с неделю погостить у владельца какого-нибудь замка в окрестностях.
Аббат был большой охотник до вкусных обедов. Однако его происхождение, манеры, сокрушительный ум начисто исключали всякую возможность заподозрить в приживальчестве этого скромного пешехода, который, в отличие от барона де Фьердра, попадался людям навстречу не на берегах рек, а на обочинах дорог, когда он совершал паломничество к своей очередной Нотр-Дам — кухне в одном из близлежавших замков, особенно славившихся гостеприимством и хорошим столом.
От обильных обедов, а он их всегда любил, лицо аббата, цветом напоминавшее вареного рака, приобрело еще более густой оттенок, оправдывая слова, в которых он характеризовал свою багровую физиономию, воспламененную портвейном эмиграции и бургундским вновь обретенной родины: «Вероятно, это единственный пурпур, который мне сужден в жизни!»[313]
Лоб его, нос, а он был изогнутый и огромный, настоящий нос отпрыска знатного дома, щеки, подбородок — все у Перси было того великолепного кардинальского тона, с которым на этом лице, словно наспех вырубленном с помощью долота и все-таки захватывающе выразительном, контрастировала только лазурь глаз, фантастическая, жемчужная, сверкающая, острая, нигде дотоль не сиявшая лазурь, в которую, не видя ее, мог бы поверить лишь гениальный художник.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.