Франсиско Аяла - Избранное Страница 88
Франсиско Аяла - Избранное читать онлайн бесплатно
Лекция убедительно показала, что наш убеленный сединами корифей нисколько не утратил своего научного обаяния. С аттическим изяществом приступил он к трактовке проблем, связанных со старостью, дал им широкое и всеобъемлющее философское обоснование. Сослался, разумеется, на трактат «De senectute»[81], но при всем уважении к античному мыслителю доктор Носедаль с законной гордостью тут же заметил, что сам он не моралист, а ученый, а раз это так, его целью было изучить преклонный возраст с биологической и физической точек зрения; о том он и повел речь, хотя в строго научном изложении не раз звучали нотки немного грустного юмора. С большим одобрением, например, был принят его совет, обращенный к тем, кто достиг уже почтенного возраста, постоянно давать своим ногам посильную работу, не пренебрегая часто предоставляющейся в эту пору жизни возможностью выполнить свой священный долг и проводить в последний путь бренные останки кого-нибудь из своих друзей, приятелей и знакомых. Периодические упражнения совершенно необходимы для всех частей нашего тела (всех без исключения, подчеркнул он), без них нет долголетия, нет здоровья, которое является источником всех радостей жизни.
Коснувшись этого пункта и обрисовав преимущества ритмической гимнастики, оратор обрушился на предрассудки — столь же нелепые, сколь устаревшие — относительно старости, предрассудки, совершенно лишенные научных обоснований, и среди них особенно распространенное мнение о том, что, мол, в шестьдесят пять — семьдесят лет ослабевают или вовсе исчезают мужские потенции. Энергичное отрицание этого нелепого заблуждения, которое доктор Носедаль Каскалес зло и едко высмеял, не преминуло вызвать у присутствующих взрыв хохота, и это было весьма ярким и убедительным подтверждением торжества научной мысли, которая противостоит бытующим в народе глупым предрассудкам. Веселый смех и шум в зале утвердили и подписали научный приговор заблуждениям и затем перешли в бурную овацию. Именитый ученый склонил голову в знак благодарности, но овации не утихли, наоборот — такое проявление скромности удвоило энтузиазм аудитории, выражавшей свое горячее одобрение выдвинутого докладчиком тезиса.
Великолепный доклад выдающегося ученого завершился гигиеническими и профилактическими рекомендациями, и оратор удалился, провожаемый шумными изъявлениями восторга.
У выхода мы остановили нескольких из присутствовавших на лекции, и все отозвались о ней с высочайшей похвалой. Из всех проявлений энтузиазма мы выделили одну лишь реплику нашего прекрасного поэта Хименеса Мантекона: «Оратор доказал справедливость своих утверждений самим фактом своего появления перед аудиторией. Какая сила интеллекта, какая сила духа! Сколько бодрости! Редкостный случай, редкостный!»
Письма читателейГосподин редактор!
Недавно наше аюнтамьенто приняло решение истребить в санитарно-гигиенических целях всех городских голубей, и это вызвало у меня — и не только у меня — глубокое огорчение.
Для меня, скромного служащего, вышедшего на пенсию, отсутствие этих птиц — я не стыжусь признаться в этом — было бы невосполнимой потерей. Я лишился бы одного из немногих удовольствий, доступных мне на склоне лет, ведь эти совершенные создания природы составляют мне компанию всякий раз, как погода и состояние моего не такого уж крепкого здоровья позволяют мне подышать свежим воздухом на скамье бульвара, и я всегда приношу им кулек какой-нибудь крупы или хлебных крошек. Я понимаю, конечно, когда идет речь о санитарии в масштабах города, что могут значить привязанности одного из граждан, каковы бы ни были его заслуги в прошлом, тем более если теперь он, как и голуби, стал для общества паразитом. Поэтому я не осмелюсь протестовать против их истребления, а лишь предлагаю — с полным уважением к городским властям — следующее: не лучше ли было бы сначала принять меры к уничтожению крыс, заполонивших наши подвалы? Мне трудно поверить, что они представляют меньшую угрозу здоровью граждан, чем мои пернатые друзья, обитающие на крышах.
С почтением Хенаро Фриас Авенданьо
Господин редактор!
Меня поражает, в какой грязи содержатся городские улицы, в частности улица Буэнависта на пересечении с Авенида-де-лас-Акасиас, где, к несчастью, приходится проживать и пишущей эти строки. Мало того, что всю ночь напролет грохочут грузовики, что дома сотрясаются всякий раз, как под их фундаментом проносится поезд подземки; мало того, что сотрясают воздух реактивные самолеты, да и сами соседи потчуют друг друга музыкой, включая на полную мощность приемники и телевизоры. Как будто этого мало, те, кто обязан заботиться о чистоте улиц, по-видимому, навсегда забыли о нашем перекрестке, о нашем квартале, а может, и обо всем районе — я говорю о нечистотах, оставляемых на тротуарах и мостовых сотнями собак, которых их владельцы выгуливают не менее трех раз в сутки; эти нечистоты, скапливаясь у кромки тротуара, высыхают и перетираются ногами прохожих в пыль, которая поднимается при первом порыве ветра и оседает в наших легких. Ну можно ли это терпеть, господин редактор? Человек, конечно, ко многому привыкает, но нельзя не признать, что всему бывает предел.
Заранее благодарна за внимание.
Искренне Ваша Эуфемия де Мьер
Счастливые дни
У врат Эдема
Всякий раз, как на уроках Священной истории нам пространно и туманно расписывали несравненную красоту земного рая, я представлял себе не ботанический сад, слишком густой и мрачный, и не вечерний парк, слишком светлый и пустой, а зимний сад в нашем доме; ну что можно вообразить себе более прекрасное, чем эта внутренняя терраса, вернее, застекленный высокий патио, который дедушка почему-то (старики вечно все путают) упрямо называл печкой? Наверное, он так прозвал наш сад из-за того, что в солнечный день грелся там, как у печки в гостиной… В нашем зимнем саду росли чудесные папоротники, гиацинты и великое множество самых разнообразных пальм, мать ухаживала за ними с особой заботой, подолгу любовалась ими; в нашем саду, конечно, не было знаменитого древа познания — ему не хватило бы места, — зато в пузатом вазоне росло карликовое апельсиновое дерево, приносившее плоды, правда довольно безвкусные, но такие для нас желанные. «Мальчики, эти апельсины не едят, на них только смотрят, — говорила нам мать, — не рвите их, взгляните, как они красивы среди темных листьев!..»
Рыбки в большом круглом аквариуме, такие забавные, тоже были только для того, чтобы на них смотреть. Даже канарейки с крыльями цвета соломы, точеными головками и черными бусинками глаз — и те предназначались только для созерцания; когда они принимались петь как одержимые, у мамы начиналась мигрень. «Мама, птицы, нарисованные на ширме, мне больше нравятся, а знаешь почему? Они не поют», — говорил я ей в таких случаях, огорченный ее страданиями… В зимнем саду стояла лакированная ширма, и на ней были изображены китайский мандарин и множество птиц: одни взлетали, другие садились, третьи покоились на ветвях диковинных деревьев. «Да, но зато они не двигаются, — отвечала мать. — Видишь? Всегда на одном и том же месте!» И задумчиво смотрела на ширму.
За ширмой она держала свои художественные принадлежности: мольберт, палитру, коробку с красками и кисти. Наша мать очень хорошо рисовала. Когда у нее возникало желание рисовать — а это случалось почти каждое утро, — она садилась за мольберт, и на холсте возникали чудесные цветы или вазон. Смотреть, как она рисует, было для нас праздником. Она выходила в сад в своем matinėe[82] с бантами и кружевами. Прохаживалась между рядами растений, обрывала засохшие побеги и увядшие листья. А после завтрака — кофе и шоколад нам подавали в зимний сад — доставала кисти, подготавливала все остальное и выбирала место, а мы устраивались по обе стороны от нее, чтобы посмотреть, как она рисует. «Что ты будешь рисовать, мама?» «Посмотрим», — отвечала она. Или ничего не отвечала. Мы глядели на нее с восторгом и нетерпением, но скоро — увы! — нам становилось скучно: спокойные, неторопливые движения ее руки никак не удовлетворяли нашего нетерпения. «Вот что, мальчики, идите-ка играть. Поиграйте в патио. Ступайте, не то ваша мама разнервничается и не сможет рисовать». Протестовать было бесполезно, и мы уходили.
Однажды, играя в патио, я нашел тонкую и совершенно гладкую, отшлифованную дощечку, и, конечно, она стала моей собственностью. Что бы из нее сделать? — спрашивал я себя. «Как ты думаешь, для чего она?» — спросил я Кике[83]. Дощечка была не только красивой, но еще и загадочной, мы не знали, для чего она… И тут мне в голову пришла блестящая мысль. «Мама, погляди-ка, что я нашел, какая хорошенькая дощечка, правда? Для чего она? Такая ровненькая и гладкая». Мать выглядела рассеянной и немного озабоченной, но больше рассеянной; повертела дощечку в пальцах, измазанных белой краской. Она куда-то собиралась, у подъезда ждала коляска. И я, следя за выражением ее лица через вуаль, свисавшую с полей широкополой шляпки, наконец осмелился: «Мама, а не могла бы ты нарисовать что-нибудь для меня на этой дощечке?» «Посмотрим», — ответила она, возвращая мне дощечку. Она всегда говорила: «Посмотрим». Но на этот раз я воспринял это слово как обещание. Когда коляска отъехала, мы с Кике поднялись в зимний сад и стали думать, что бы такое попросить маму нарисовать на этой драгоценной дощечке.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.