Сигурд Хёль - Моя вина Страница 21
Сигурд Хёль - Моя вина читать онлайн бесплатно
Иные тосковали по дому, другие думали о нем с отвращением. Но все почти никак не могли прижиться в Осло — неприветливом городе, который не хотел принимать этих нелепых чужаков, топтавших его улицы, просиживавших штаны в его аудиториях и толокшихся в очередях самых гнусных его столовок.
И это наши будущие государственные мужи? Еще чего не хватало! — думал город оптовиков.
«То было в те дни, когда я бродил и голодал в Христиании, в этом удивительном городе, которого никто не покидает, не унося его клейма…»[8]
Эти слова написал в юности человек, который потом стал предателем.
С той поры город изменил имя, но сам не изменился.
Но этим ничего не объяснишь. Многие голодали. Многие мучились одиночеством. Немногие стали предателями.
Надо поднатужиться и призвать на помощь все свои умственные способности. И никаких скидок на то, что война еще не кончилась.
Я знаю: есть тысячи форм предательства, а побуждений к нему — десятки тысяч.
Я знаю: многое станет представляться в ином свете, когда пройдет несколько лет (но и по прошествии двух тысяч лет Иуда — все Иуда).
Я знаю: идеи отчасти заступили место государственных границ. И я знаю, что снова и снова повторяется затверженная истина: все течет, старое миновало, новое не наступило, мы живем среди хаоса.
Отдельные предатели могут, конечно, подвести под свои позиции философскую базу. Под любую позицию можно подвести философскую базу, надо только уметь подобрать соответствующую ложную посылку.
У нас с бандитами оказались общие идеалы, говорят некоторые — в более осторожных выражениях, конечно.
Что привело их к выбору подобных идеалов?
Нас толкала религиозная вера…
Отчего они искали прибежища в религии столь мрачной?
Не думайте, я пользуюсь словом «предательство», отлично сознавая, что оно не объясняет ничего, что оно покрывает слишком многое. Но, так или иначе, слово показывает, что человек сделался чужим для своих близких.
Отчего? Как?
Наверное, нужно попристальнее присмотреться к тем, к семерым, я ведь болтал с ними, вместе с ними сидел в дешевых столовках, вздорил с ними, смеялся над ними. Кое с кем из них мы вместе пили, а с одним вместе бродили по улицам и с екающими сердцами ждали приключений. Трое-четверо из них мне не особенно нравились, но один был по душе. Над двоими принято было подтрунивать, их считали смешными.
И вот они — потерянные, пропащие люди. Такое у меня чувство, и, верно, такое же чувство у них самих. Мы все — ты, господи, видишь — тоже пока не на небесах. Но как подумаю о тех семерых — будто сижу у края земного и заглядываю в преисподнюю. И вижу, как ползает такой, как пресмыкается, лижет плевки хозяина, распластывается перед ним ветошкой или лакеем прислуживает во время пыток и допросов — подает тиски, иглы, раскаленные щипцы.
Какие же они были? Каждый из них?
Ларе Флатен и Ивер Теннфьерд учились в военном училище. Потом они стали офицерами. Оба пошли в услужение врагу — Ивер Теннфьерд сразу, Ларе Флатен полгода спустя. Поговаривают, что Ивер Теннфьерд был шпионом. Я думаю, что это правда. Некто, довольно близко его знавший, однажды сказал о нем (и это было еще, до того, как он сделался предателем):
— И угораздило же его родиться в такой северной стране. Ему бы появиться на свет где-нибудь на юге, где полно туристов. Он мог бы тогда стоять на пороге своего дома и торговать билетиками на право входа в спальню своей матери.
Ларе Флатен был родом из Тотена. Он был высок, здоров, крепок и до чрезвычайности прост. Он не в состоянии был понять ни одной шутки, но часто и много смеялся, иногда до того неуместно, что все вокруг смущенно смолкали. Случалось, он имел успех у девушек — мундир все-таки, что ни говори. Но они тут же шарахались от него, словно ошпаренные. Верно, он наводил на них убийственную скуку.
— Что ты говоришь своим девочкам? — как-то спросил он у меня.
Мне самому нередко казалось, что разговаривать с девушкой комиссия нелегкая, и я не смог дать ему никакого рецепта.
— Ну, заранее не придумаешь, — сказал я.
— Да, — сказал он. — Но что же ты им все-таки говоришь?
Он, верно, собирался услышать целую тираду. Ему довольно легко давалось заучиванье наизусть.
В военном училище над ним потешались. Один раз ему сказали, что имеется такой русский сыр, называется он «Раскольников», и этот сыр «Раскольников» оказывает замечательное действие: съешь его, и успех у любой девушки обеспечен — и без разговоров. Несколько дней подряд он ходил по магазинам и спрашивал сыр «Раскольников».
Когда ему приходилось над чем-то думать, он корчил немыслимые гримасы. Он думал, конечно, что это ему поможет. Увы! Это не помогало.
Однажды он спорил о чем-то с Хансом Бергом. Ханс
Берг вышел, наконец, из себя и спросил достаточно грубо:
— Скажи-ка, а не трудно быть таким идиотом?
Я давным-давно потерял его из виду — никто из моих друзей не поддерживал с ним знакомства. И вот я узнаю, что он перешел к немцам.
Верно, все-таки трудно быть таким идиотом. Все, к кому он льнул, только терпели его.
Я уж думал, может быть, нацисты отнеслись к нему дружелюбно. А против дружелюбия он не смог устоять…
Ивер Теннфьерд был из совершенно другого теста. Вестландец, небольшой, темноволосый, прилежный, молчаливый, школьное светило. Его снедало честолюбие, он метил в генеральный штаб.
Но он был лишен обаяния. Возможно, потому отчасти, что был немыслимо скуп. Просто болезненно скуп. Он был ничуть не бедней всех нас, но, по-моему, дня не проходило без того, чтоб он не ухитрился сэкономить за счет других десять-двадцать эре. На трамвайных билетах, шнурках или когда надо было платить за кофе в одной из наших гнусных столовок. Он забывал деньги дома, или у него бывала слишком крупная купюра, которую не хотелось менять. Он обещал отдать деньги завтра.
Он любил порядок. Я думаю, свои деньги он клал в копилку.
Он отказывал себе в еде и несколько раз из-за этого сваливался больной.
Однажды он не без восторженного чувства рассказал об одной женщине из его родного местечка, которая всю зиму просидела за ткацким станком с голым задом. Жалела денег на юбку. Она простудилась и слегла.
Ивер Теннфьерд сказал: перегнула палку. Печку все же надо было топить.
С девушками он никогда не имел дела. Не то чтоб они не нравились Иверу Теннфьерду. Но дорого — меньше чем пирожным в кондитерской не обойдешься. Да и притом напрасная трата сил.
— Себя надо блюсти! — говорил он.
В то же время он приглядывал выгодную партию.
— Офицеру надо жениться на богатой, — говорил он. — Это его долг перед родиной.
Он ко многим сватался. Он был, впрочем, довольно непритязателен. Ему нельзя было отказать в известной трезвости взгляда, и он отлично понимал, что самые богатые не про него. К тому же он явился из бедного вестландского местечка. Пятьдесят тысяч составляли в его глазах несметное богатство. Несколько девушек, мне потом рассказывали — тайны ведь тут нет, извинялись эти девушки, — что это было не ухаживанье, а деловое предложение с оговоркой: разумеется, я вас буду любить.
Но не нашлось ни одной девушки, которая согласилась бы пожертвовать собою для родины. Он все еще холост, и боюсь, что продолжает блюсти себя по сегодня.
Однажды он заработал сто крон способом несколько необычным. Он направлялся в Вестланд и экономии ради ехал на велосипеде. Он был тогда лейтенантом, и, верно, единственным лейтенантом во всей Норвегии, который ухитрялся откладывать деньги из жидкого жалованья. По дороге он остановился в гостинице и занял самую дешевую комнату. Он разговорился с постояльцами. Один из них был рыбак, торговавший лососем. Они выпили. Понемногу собутыльники раскусили, что такое Ивер Теннфьерд. Наконец рыбак предложил ему сто крон с условием, что тот при них разденется и голый пройдет по коридору в свою комнату. Сто крон деньги немалые. Ивер Теннфьерд согласился.
— Я сделаю вид, будто иду во сне, — сказал он. Он пошел, а они стояли у дверей и подглядывали в замочную скважину. Поначалу все было хорошо; потом в коридоре появился хозяин.
— Я иду во сне! — крикнул Ивер Теннфьерд. Сто крон он получил, но из гостиницы ему пришлось убраться.
Эдвард Скугген был на несколько лет меня старше. Теперь ему под пятьдесят. Он процветает, стал директором школы и крупным нацистским бонзой. Говорят, что когда Квислинг формировал правительство, он всерьез туда метил. Но дело не выгорело, и от досады он заболел.
Не выгорело дело вовсе не оттого (так говорят опять-таки), что он не проявил достаточной расторопности. Просто даже и в тех кругах он никому не нравился. Он никогда не нравился никому, за исключением одного-единственного человека — его самого.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.