Михаило Лалич - Избранное Страница 30
Михаило Лалич - Избранное читать онлайн бесплатно
Старый усач Бердич, пенсионер из отдела просвещения, служивший где-то в селе близ Колашина, убежденный толстовец, холостяк и противник четников, начинает вдруг хриплым голосом, словно поп, вычитывать из Библии:
— Так я получил в удел месяцы суетны, и ночи горестные отчислены мне.
— Тело мое одето червями и пыльными трупами; кожа моя лопается и гноится, — отзывается Бабич.
— Дни мои бегут скорее челнока и кончаются без надежды, — продолжает Бердич.
— Вспомни, — подхватывает Бабич, — что жизнь моя — дуновение, что око мое не возвратится видеть доброе. Не увидит меня око видевшего меня…
— Не возвратится более в дом свой, — продолжает Бердич, — и место его уже не будет знать его.
— Покойны шатры у грабителей и безопасны у раздражающих бога, — тянет Бабич.
— Что это?.. Попы окотились! — кричит Шумич. — Довольно, хватит!
— Пускай себе, — успокаивает его Цицмил.
— Как это пускай? Кто ты тут, чтоб позволять такое?
— А ты кто, чтоб запрещать?.. Правду они говорят, не могут вернуться, нет сил.
— Поэтому нам, значит, надо рыдать, что у них нет сил.
— Грустно это. Дома своего уже никто не увидит.
— А я не в силах слушать их причитания, — возмущается Шумич.
— Коль не можешь, выйди! Вот поезд остановится, и ступай себе.
Поезд и в самом деле останавливается. Урошевац. Духота, тихо, безлюдно, сонные куры отыскивают в пыли зерна. Перед зданием вокзала, которое мы не видим, млеют и томятся над своими тенями шелковицы. Караульные разрешают четверым пойти за водой. От желающих нет отбоя, каждый рассчитывает выпросить или купить сигарет. Звяканье фляжек привлекает внимание горожан — один за другим собираются зеваки в дырявых штанах и с голыми локтями. Потом голопузые дети, бродяги в резиновых сапогах, в меховых шапках и изношенных немецких кителях, хаджи в чалмах и, наконец, городские тузы с подстриженными усами, в длинных зимних чепанах и в обмотанных вокруг головы тюрбанах. Неторопливо подходят и случайные прохожие. Кто пришел — остается. Толпа растет, шумит, люди заглядывают в окна, рассматривают водоносов, приближаются к дверям вагонов.
У них явно недобрые намерения, они обмениваются тайными знаками. Вот подошли совсем близко, спрашивают, кто мы: четники, сербы или черногорцы? Отвечаем по-разному, но мирно.
— А куда вас сейчас везут?
— Едем в Грецию.
— Малость прогуляться, а?
— Мы ремесленники и мастеровые, люди нынче нужные, так почему не заработать какой грош!
— Хм, мастеровые?.. А Греции вам не видать…
— Почему это не видать?
— Каюк вам здесь учиним… Кости свои тут оставите!
— Брось дурить!
— Зачем дурить, правду говорю. Мы не сумасшедшие — вас только выпусти, и вы снова затеете резню. Вы ведь малых ребят резали, распевая песни, и старых женщин. Никто другой такого на земле не вытворял.
— Не мы это, ударные части, — пытаются возражать некоторые.
— А где они? Есть ли кто тут у вас из ударных?
— Мы не четники, тут больше коммунисты.
— Нынче все едино — что хлеб, что мякина, — кричит кто-то, поправляя на голове тюрбан.
— Погоди, за все расплатитесь… Ни одного живьем не выпустим! — кричит другой.
— Черта лысого «расплатишься»… Вас, что ли, бояться?!
— Еще как будешь бояться! Рекой кровь польется. Вон сколько вас!
Караульные наблюдают и стараются по жестам угадать, о чем идет спор. Им смешны обе стороны, особенно их забавляют зимние чепаны и обмотанные вокруг головы тюрбаны в такую пору, когда просто подыхаешь от жары. Но самым смешным им кажутся движения руки под горлом, сопровождаемые таинственным словом: «чик-чик». И часовые, окликая друг друга, повторяют жест и кричат: «Чик-чик!», показывая тем, что обнаружили нечто стоящее внимания: странную балканскую, до смешного примитивную игру. Тем не менее по каким-то признакам они начинают понимать, что игра вовсе не такая шуточная, и противные стороны уж слишком взъерепенились и приблизились друг к другу. И, чтоб отогнать толпу, они угрожающе замахиваются прикладами.
Толпа отхлынула, но обозлилась еще больше. Люди ревут, грозят кулаками, палками, чубуками, и всяк горланит свое. Устали, охрипли, а проку нет. И внезапно, как по тайному знаку, кинулись врассыпную. Бегут сломя голову, перегоняя друг друга. По такой спешке можно заключить: кинулись точить ножи, вилы, топоры, чтобы вернуться и переколотить всех…
Не пришли, ни через час, ни через два. На безлюдной площади сверкает раскаленное солнце, в его белесом свете жуткий отблеск смерти. Двери раздвинуты, чтоб мы не подохли от жары, но это мало помогает. Перед закатом солнца разрешили еще раз набрать воды.
Поезд катит мимо исчерченных тенями тополей лугов. Навстречу из ущелья дует свежий предвечерний ветерок. У Грлицы внезапно поднялась частая стрельба. Стреляют из винтовок где-то за горой и кричат, подбадривая друг друга. В переднем вагоне кто-то громко застонал. Поезд сбавляет ход. На локомотиве застрочил пулемет. Совсем как в тех фильмах о Диком Западе.
— Немцы сами не знают, что делают, — говорит Цицмил.
— Почему? — спрашивает Рацо.
— Сначала защитили нас от четников, потом от палочных дел мастеров, а сейчас от этих! А почему?
— Чтобы ты на них работал, — говорит Шайо.
— От моей работы проку будет…
Стоявший у окошка Шайо вдруг хватается за проволоку, чтобы не упасть. Я протягиваю ему руку и в тот же миг чувствую в шее и спине горячие острия.
«Только не кричать», — говорю я себе и, сжимая зубы, падаю на ладони. И стою на коленях в надежде, что станет легче. Нет, не легче. Все трудней. Всюду ночь. Светится только борозда боли, и в этом я весь с начала до конца. Поезд стоит. Стреляют…
Жаровня
Начало в силе
I
В темноте, где-то глубоко шумит река. Временами я забываю о ней, и потому она кажется какой-то прерывистой. А временами она затихает: лукавит, притворяется, будто ее нет, чтоб, собравшись с силами, подхватить меня на стрежень. Она катит свои воды, срываясь с отвесных теснин, стоящих на ее пути вдоль и поперек, на разных расстояниях. И тащит из каньона груды старого железа и оси сожженных грузовиков, толкая их впереди себя со страшным скрежетом. Застрявший в теснине металл сталкивается, скрипит зубами, стонет, просит пить, зовет на помощь мать. А с противоположной стороны несутся крики. Они похожи на бессвязные слова, на вопросы: есть ли бог? Но я знаю: бога нет, и нет врача, и нет никого — только я и река, которая несет меня мимо незнакомого мне села, вдоль кладбища, у могил которого причитают и проклинают грубыми голосами мужеподобные женщины. А река, брюхатая задымленными винтовочными и орудийными гильзами, железными шлемами бывших солдат, вся израненная, всхлипывая от боли, продолжает свой путь. Кажется, что продолжает, а на самом деле это ее повседневная жизнь, ее удел беспрестанно нести, тащить, глотать, волочить и преодолевать препятствия.
В неверном свете, скорее, вечерних сумерек, а не зари — поскольку заря, кажется, запрещена — я увидел носилки, вереницу носилок, протянувшуюся до самого горизонта, а то и еще дальше, смотреть не хочется, устал, и я опускаю лоб на подушку. Твердую, жесткую. Она даже саднит кожу. Это потому, что я все время лежу на животе. Приходится: стоит чуть повернуться, как два невидимых в темноте стража начинают колоть меня ножами в спину.
Вокруг кучи какого-то тряпья: одни напоминают лежащих людей, другие вроде бы и впрямь люди, укрытые одеялами. В третьей от меня куче торчит что-то похожее на голову с ушами и усами. Сами по себе кучи недвижимы, но под ними есть какой-то живчик, неизменно поднимающий и опускающий их через определенные промежутки времени. И я догадываюсь: это волны, вернее, рябь. Их колыхания естественны — вода не может пребывать в покое, а движение заключается в том, что одни волны уходят во мрак, а другие оттуда появляются… и вздыбливаются. А может быть, они из более плотной материи, позволяющей обретать определенные облики и задерживать их на какой-то миг, а они воображают, что таково предопределение судьбы на веки веков. По сути дела, они окутаны прозрачной пленкой, которая служит им кожей, и катится вместе с ними, защищая их временную выпуклость. Пленка плотно облегает их, но стоит волне удариться о железо и разорвать пленку, как она опадает и превращается в ничто. А пленка, сморщившись, опустошенная, плывет по поверхности, покрытая пузырьками, среди новых, вынырнувших из глубины волн, в надежде, что какая-нибудь из них ее подхватит и затянет в другую жизнь. Так это постоянно меняется, добавляется, переливается, тянется, исчезает и не может быть измерено временем. Да и ничем другим, ибо, едва возникнет звено, которое могло бы послужить единицей меры, все распадается и разлагается.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.