Олег Ермаков - Арифметика войны Страница 40
Олег Ермаков - Арифметика войны читать онлайн бесплатно
На операции я больше не ездил, да уже дембель был на носу. И он случился. Нас перебросили шестерками – грузовыми вертолетами – в Кабул, оттуда в Ташкент, и… и… и мы рванули. Но тпру. Куда рванешь, билеты в отпускное время были распроданы до следующей эры. На самолеты тоже, хотя там дня через три можно было все-таки их приобрести, но – дорого. Да и ждать три дня, когда ты прождал шестьсот дней, может, даже шестьсот шестьдесят шесть, – мучительно. И в конце концов мы уломали проводницу последнего вагона, набросав ей кучку дензнаков. Правда, ехать мы должны были в тамбурах. И еще: поезд следовал только до Оренбурга. Да какая разница, главное, двигать вперед, к дому, прочь из Азии. Прелести Востока нам осточертели, пусть он чарует кого-нибудь еще, новую партию мальцов. Пряный его воздух с горчинкой был нам отравой. И песочные краски, безоглядные пространства, стрекот цикад… Мы устали.
И вот – ехали. Разбились на две группы, одна в переднем тамбуре, другая – в заднем. Те, передние, занимались тем же, чем и мы: лакали коньяк и орали. Не помню, смогли ли они открыть дверь, а мы смогли. И в мутной пленке, о которой я уже говорил, были не только пустые кадры, но и виды, ошеломительные виды холмов и рощ, деревень, уже ближе к Оренбургу. И в такие моменты весь гам стихал, все вдруг замолкали, глядели, икая, пучили глаза – и еще сильнее пьянели. Вот оно! Вот Она!.. И Немерюк с новым энтузиазмом срывал чеку.
Меня первого затошнило, я метнулся к открытой двери, чьи-то руки схватили мое тело, и я повис над рельсами, травами в мазуте, выблевывая еще кабульскую пшенку, ну и новые яства и выпитое. Меня крепко держали за шкирку и штаны, подбадривали: давай-давай, это полезно, больше вместится потом. Когда я уже весь вывернулся, мне подсунули газировку, я взял бутылку, опрокинул ее, жадно глотая пузырчатую водичку. «Ну что? – спрашивал Немерюк. – Оклемался, воин?» И уже подносил мне Граненого. Я замотал головой. «Ну!.. Ты что? – разочарованно спросил он. – Я слышал от начальника столовой, так греки делали. На пирах. Специально – два пальца в пасть и – по новой, неделю в застолье могли». Гаваец сказал, что лично он будет пировать месяц. Я вышел, дернул ручку двери, туалет был занят, пришлось ждать, глядя в дверное окно на чужую еще гражданскую жизнь в вагоне. Особенно меня занимали персоны женского пола, хрупкие, длинноволосые и со стрижками, всякие. В полку были женщины, медсестра, машинистка в штабе, еще кто-то, но на них лежала та же пыль, те же блики от сварки в небе играли, что и на нас, да и рассчитывать на их внимание мог только сумасшедший, так что их как будто и не было. А здесь – полный вагон существ в платьях, юбках, блузках, с сережками в ушах, налакированными ногтями, подкрашенными глазами, губами. Поразительно. Трудно было отвести взгляд. Но гальюн освободился, вышел, отрясая мокрые руки, пожилой мужчина в клетчатой рубашке и трико, строго взглянул на мою заплывшую коричневую рожу, я думал, сейчас что-нибудь скажет нравоучительное, но он не сказал, лишь поджал крепче губы и отправился в вагон. А я шагнул в гальюн, помочился, начал умываться, но вдруг почувствовал, что пробирает, и быстро расстегнул брюки, забрался на железный унитаз. Последний вагон водило из стороны в сторону, я боялся слететь с возвышения и упирался руками в стенки. Голова снова кружилась. Черт, неужели последствия улета под Чагчараном в провинции Го р снова дают себя знать? Или это от коньяка. Себя в зеркале я видел смутно. То есть лицо. Но ясно видел погоны, пуговицы кителя. Мы возвращались в парадках, на которые потратили не один день и не одну ночь, ушивая, подшивая, утюжа, проклеивая погоны газетами и целлофаном в несколько слоев, чтобы они борзо горбатились, а не растекались блинами – как будто корова наложила. А пуще всего мы оберегали наши парадки от вшей, пересыпали дустом, держали в каптерке в самом отдаленном от остальной одежды месте. А сами последнюю ночь спали на голых сетках, боясь подцепить вшей.
И вот наши парадки уже изрядно измялись, пропотели, забрызгались коньяком и томатной пастой и черт знает еще чем. Как в таком виде возвращаться домой, мы не знали. Для нас это была огромная проблема. Сознание было суженным, как у сумасшедших. Мы и выглядели умалишенными в этом тамбуре, ну если смотреть на нас со стороны и трезвыми глазами. Возились чего-то, горланили. Фефел, блюя следом за мной, не снял предусмотрительно фуражку, и она улетела с его светло-русой головы, покатилась по степям Оренбуржья. Он чуть не выпрыгнул следом за ней. Но его удержали. Стоять!.. А! Бился Фефел. Действительно, пропажа была ужасна. Никто ему не завидовал. Ведь с фуражками у нас тоже была целая эпопея, надо знать. Полк был пехотный, вот и парадки нам выдали с помидорными погонами и такими же околышами на фуражках. Но почему-то это считалось западло, ехать домой с красными погонами и околышами. Как будто мы служили где-то в ВВ. Нет! И нет. В магазинчике были скуплены все офицерские фуражки с черными околышами. Те, кому не досталось, покупали черные погоны, раскраивали их и нашивали околыши на фуражки. Успокоился Фефел только тогда, когда мы твердо ему пообещали первым делом пойти в Оренбурге в военторг и купить фуру.
Езда продолжалась. Гаваец с Немерюком в конце концов подрались, чего и следовало ожидать. Пару минут их не разнимали, только встали перед открытой дверью, чтобы они ненароком не выкинули друг друга. Не разнимали, смотрели, как в кулаке Немерюка трещит зеленая рубашка Гавайца, как тот выкатывает белки и лупит по бурому загривку кладовщика, как Немерюк опускает свободный кулак сверху на голову Гавайца, но явно вполсилы, Гаваец оседает и тут же бьет ногой по щиколотке кладовщика, тут уже Немерюк свирепеет от боли по-настоящему и прикладывается лапой к смуглому носатому лицу Гавайца, так что из его выдающегося французского носа летят рубиновые сопли. Хватит! Все наваливаются на драку, растаскивают бойцов. Но ненависть не утихает. У Гавайца порвана рубашка, испачкан кровью китель. У Немерюка отлетела застежка галстука, и так болит щиколотка, что он хромает. Взаимным упрекам, как пишут в газетах, а попросту черному мату-перемату нет конца и края. Все решают, что одному из них придется перейти в передний тамбур. Подкидываем монетку. Решка выпадает Гавайцу. Но он упирается. Тогда еще раз бросаем монетку судьбы. Снова выпадает уйти Гавайцу. Все уже хохочут. «Бросьте последний раз!» – кричит Гаваец. И бросает Толик Переходько, низенький, плотный и сильный, как кабан, ростовчанин. Монетка падает на пол. Кто-то за ней нагибается. Все ждут, что там выпало, интересно же. Не поднимай! Дай посмотреть! Гаваец опускается на колено, щурится. Немерюк тоже наклоняется, ниже. Вагон резко ведет влево, потом вправо, и они ударяются пьяными башками, смотрят друг на друга. Все замирают, ожидая новой вспышки насилия, как говорится. Но Немерюк вдруг расплывается в улыбке. Следом улыбается, правда, все-таки зло и нервно Гаваец, но такой уж у него тип существа: злой и взвинченный, на пленных он отыгрывался, да, многие в пылу не сдерживались, и со мной это случалось… черт его знает, может, так оно и надо, а? правильно-нет, как говаривал прапорщик Капелька, щекастый, тяжелый, лысый, как китайский или какой там болванчик, к-ороче, мудрец.
И вот они лыбятся, глядя на потные небритые морды друг друга, и чья-то рука подает им Граненого. Пей ты. Нет, ты. Э… твою мать!.. Да ладно вам! Ну!.. Замиряются. Немерюк на операции не ходил, но после каждой операции кто нам подносил крутую пенящуюся бражку с хлебным духом или даже первач, подкрашенный чаем или урюком? Он был наш кормилец, он самый, мордастый губастый Сашка Немерюк. Забывать такое нельзя. Ну а Гаваец оторва, у него какая-то страсть была лезть первым в кяризы, подземные лабиринты, где текли реки афганских крестьян. И лучшего специалиста подземной войны в полку не было. Он кяризы любил, изучал, чертил планы, выдумывал различные способы выкуривания оттуда духов.
Поезд идет дальше, прет, унося нас мимо станиц, по замечанию наших краснодарцев. Если мы видим на полустанке девушку, то, естественно, свистим и орем, машем фуражками. Девушка обычно смотрит пугливо – но уже и улыбается. Лишь одна отвернулась демонстративно. Рядом с ней был мальчик, в желтой футболке, красивый и чистый.
Сейчас мне кажется, мы не радовались, а бесновались. Ну по крайней мере веселились с каким-то надрывом. Впрочем, мне и тогда было не по себе. Поезд мчал нас, Ташкент, пески, горы, Амударья и всё, всё оставалось далеко позади, далеко. Но что ожидало нас там, куда все мы два года стремились? Откуда нам приходили письма, и это была лучшая литература на свете, письма, их никто не читал впопыхах, даже молодые, обычно полученное письмо пряталось в нагрудный карман, носилось некоторое время – да, для чтения мы все выбирали лучшее время, когда рядом никого не будет, или когда спадет хоть на пару градусов зной, или когда удастся раздобыть сигарету, если колонна вовремя не привезла табачное довольствие; ну и когда все сходилось, у каждого свои были параметры, тогда письмо извлекалось, осматривался конверт, марка, рисунок, если конверт был цивильный, а не однокопеечный, затем конверт аккуратно вскрывался… я не знаю, с чем это можно сравнить, с какой-то волшебной лампой или чем-то таким чудесным, к-ороче, что тут же тебя охватывало, да, на миг ты исчезал, никакие радары тебя не могли бы зафиксировать, твой взлет и стремительное реянье в недоступных небесах. В письмах было что-то такое нематериальное, клянусь. Голоса, запахи, даже краски. Мировой литературе никогда не дотянуть до этого! И никакому кино, цирку, никакой живописи – ничему. Письма – недосягаемое искусство, вот что я сказал бы. Письма из Союза в Афган. Это такой канал связи надгосударственный, беспартийный, вечный. Мне даже чудится, эти каналы остались где-то в воздухе над Кушкой, над Мазари-Шарифом и так далее, вплоть до границ с Пакистаном – Ираном – Индией – Китаем. И по ним летят птицы, струятся корявые словеса. Это какая-то всемирная кровеносная система, к ней подключаются только солдаты, даже те, кто уже давно вообще никаких писем не получает, они тоже еще подпитываются этими токами, ведь солдатами остаются навсегда. По крайней мере что касается солдат Ограниченного контингента, за других не говорю. И вполне естественно воспринимаешь изображение в той же форме, в панаме на надгробной плите умершего много лет спустя в Союзе, нет, уже в РФ, мужика средних лет. Только смерть его все-таки кажется противоестественной, несмотря на все, что былотам. Это я говорю об одном… друге. Нелепая пьяная жизнь, вот что его ожидало в Союзе.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.