Сол Беллоу - Жертва Страница 17
Сол Беллоу - Жертва читать онлайн бесплатно
Левенталь буркнул себе под нос, потуже запахнул свой халат. Был блеск, будто медный оголенный провод подняли из воды и тянут, тянут над каменной кладкой, над окнами. Сквозь серый воздушный клин пробивалось солнце. Женщина все уговаривала мужчину, молила, тащила в другую сторону. Хотела с собой увести. Левенталь задернул шторы и рухнул в постель.
В десять он был на ногах, а впереди были свободные суббота и воскресенье. День с рассвета переменился; был теплый, невозможно красивый. Синева была гуще некуда; облачка, белые, как перья леггорна, катили под ветерком, а ветерок вздувал шторы, дергал веревочки цветочных горшков миссис Нуньес. Левенталь помылся, оделся и отправился завтракать. В ресторане он сел в выгородке, не у стойки, как по будням садился. Обнаружил на стуле «Трибюн» и читал, оперев на сахарницу, и прихлебывал кофе. Потом пошел прогуляться по городу, наслаждался погодой, глазел на витрины.
Но та сцена на углу оставалась при нем, то и дело вставала перед глазами, и мучило, что вокруг творится такое, и невозможно понять эти странные вещи, дикие вещи. Висят рядом дрожащими каплями, обычно невидимы, или сквозят вдалеке. Но это отнюдь не значит, что так дистанция и сохранится, что рано или поздно одна-другая капля не плюхнется тебе на голову. Тут он подумал про Олби — неизвестно, вдруг он продолжает шпионить, — и от одной этой мысли стало тошно, чуть не до рвоты. Да, надо бы, надо позвонить Уиллистону. Но тошнота понемножку прошла, и намерение кануло в глубь сознанья. И потом, когда вытащил горстку мелочи, чтоб расплатиться за выпитое в ресторане, увидев в глубине свободную телефонную будку, он подумал-подумал и решил пока не звонить. Он Уиллистона три года не видел, а то и больше, и если вдруг, ни с того ни с сего, огорошить человека трудным вопросом о неясном деле, которое тот, возможно, давно забыл, — он же просто удивится. И кстати, если этот Уиллистон способен поверить, что он обдуманно навредил Олби, он, чего доброго, встретит его мордой об стол. А может, и прав Гаркави? Может, он станет вытягивать из Уиллистона заверения, что тот по-прежнему к нему хорошо относится, а вовсе не требовать справедливости. Он представил себе, как Уиллистон сидит — откинувшись на вертящемся стуле, пальцы в жилетных карманах, щечки розовые и глаза говорят: «Столько-то откровенности, но не больше», — но остается под вопросом допустимая доза. По всей вероятности, Уиллистон убежден, что он действительно виноват в злоключениях Олби, и хотя будет слушать — насколько знает его Левенталь, — демонстрируя вежливость, готовность пересмотреть приговор, — не собирается он ничего пересматривать. И, вообразив, как будет унижаться перед Уиллистоном, Левенталь покраснел от стыда. Да что он — сам не знает, что никогда Левенталь не собирался вредить этому Олби? Знает, конечно. И надо, благодетель не благодетель, уяснить себе, почему Уиллистон мог поверить в такую пакость. И вообще, предположим, кого-то считаешь благодетелем, — а что такое благодетель, в сущности? Можно помочь человеку, потому что пристал и хочется отвязаться. Или, скажем, ты несправедливо на него взъелся и помогаешь, просто чтобы покрыть несправедливость, а расплатишься — и вы квиты, и скорей всего его ненавидеть начнешь. Конечно, не обязательно это относится к Уиллистону, но если в таком вопросе прикидываешь все за и против, кто же тебя осудит или обвинит в бездушии, неблагодарности? Да, лучше хорошо думать о людях, даже нужно, это наш долг. И в общем-то Левенталь себя не считал подозрительным, предпочитал, чтоб его надули, чем зря подозревать человека. Лучше быть от души доверчивым; у них это называется христианство. Но глупо, нельзя отгонять подозрения, которые тебе приходят при таких обстоятельствах. Раз уж пришли, нечего строить хорошую мину, обманывать самого себя.
С другой стороны, у Левенталя хватало ума понять, что он старается освободиться от чувства благодарности к Уиллистону и потому выискивает в нем недостатки. С Уиллистоном ему по гроб жизни не расплатиться. Так, может, он ищет, как бы перечеркнуть долг? Ну, это, положим, вряд ли. «Ах, — он говорил себе, — я уверен, я совершенно уверен. Ничего никогда не испытывал, кроме благодарности. Сто раз говорил — Мэри не даст соврать, — что Уиллистон меня спас.
Ну вот, повертел это дело со всех сторон, и как-то отпустило. Тут надо принимать всерьез или отбросить, как чушь сплошную. От самого человека зависит. Да, твердо настоять, что не виноват, и все рассеется как дым. И кто может требовать, чтоб ты принял такое обвинение за чистую монету? Моя роль тут случайная — что здесь можно еще сказать? Ну, скажем, непреднамеренный несчастный случай, и то с натяжкой».
Утро, яркое, сине-солнечное, одаряя простыми контрастами, туманясь, слепя, успокаивало Левенталя, он сам заметил. Смотрел вверх, и улыбка плавала на лице, темном в солнечном свете. Он неправильно застегнул свежую белую рубашку, шею давило; просунул пальцы за воротник, его расслаблял, задрав подбородок, неуклюже пуча перёд рубашки, цокая по пуговицам обручальным кольцом.
К двенадцати он был на Западных Сороковых. Ел чилли в одной забегаловке напротив музыкального магазина, и там кто-то, в жилетке, у распахнутого окна во втором этаже пустил беспризорную ноту, испытывая гобой и одной рукой приласкав медную сияющую округлость. И пошел выдувать густые, странные, тревожные звуки, низкие стоны, и Левенталя они пробирали, прямо в кровь ему входили, и он смотрел на солнце, пыль, на безмятежную улицу. Распечатал сигару, тугим комком сжал целлофан. Похлопал себя по штанине, нашел спички, пыхнул разок — и шагнул к телефону звонить Елене. Кого-то из детишек Виллани отрядили за ней. Левенталь разговаривал, не отрывая глаз от гобоиста.
Елена говорила, кажется, спокойней обычного. В три она идет к Микки. Он спросил про Филипа, и пока Елена, бросив: «A-а, Фили? Он наверху», — продолжала насчет больницы, Левенталю пришла идея провести денек с племянником, и он ее перебил, предложил, чтобы Филип приехал на Манхэттен.
— Я его встречу у Южной переправы. Если хочешь, могу за ним заехать.
— Ой, да я его отправлю, — сказала Елена. — Очень хорошо. Он обрадуется. Нет, сам на пароме доедет. Что особенного?
Левенталь бросился на улицу, лопаясь от планов. «Прокатимся с ветерком на открытом автобусе. Наверно, ему понравится. Или он предпочтет Таймс-сквер, тиры, лотки с разной чушью, китайский бильярд. А молодец я все-таки, что вспомнил про Филипа; замечательная, роскошная мысль. Конечно, — он рассуждал, — я бы и так сносно провел время, но к вечеру бы сказалось, что ни с одной живой душой словом не перемолвился, напала бы тоска. И Филипу тоже одному торчать, когда мать уйдет в больницу». Левенталь подъехал в сторону переправы, сел в скверике на скамейке, стал ждать.
Смуглое бесстрастное его лицо было повернуто к пристани. А он чуть не дрожал от напряжения, и было приятно — так напряженно ждать. Интересно, он думал, почему в последнее время у него как-то обострились чувства? Со всеми, кроме Мэри, он резковат, суховат, на поверхности несколько напоминает отца, но у того эта сухость, если копнуть, просто прикрывала бездушие. Если хочешь, чтобы люди к тебе не лезли, очень даже легко от них отгородиться. Да, всем же всегда некогда, суетня сплошная — он оглядывал небоскребы, банки, офисы в их субботней тихости, от сажи ребристые опоры, переливчатый свет окон, в которых беспримесная небесная синь делалась гуще, жиже, опять темнела. Душа не резиновая, невозможно на все отзываться, как вертящаяся дверь отзывается на каждый толчок, для всех одинаково, кто ни толкнет. А с другой стороны — замкнешься в себе, чтоб к тебе не лезли, и будешь как в зимней берлоге медведь или как зеркало под чехлом. В качестве такого зеркала ты, конечно, имеешь меньше шансов разбиться, но ты не блестишь. А зеркалу надо блестеть. Вот ведь в чем штука. Каждый хочет выразить себя, как он есть, до конца, дальше некуда. Оглядись, во всем это увидишь. И в великих свершениях, и в преступлениях, и в пороках. Когда та баба, утром, смотрела на мужа, а он же скорей всего все притоны обрыскал, ее искал, наконец застукал с поличным, так что не отвертеться; тогда, глядя на него, разве она не говорила, не говорила молча: «Какая уж есть, такая есть, дальше некуда»? А именно блядь. Возможно, она на свой счет и ошибается. Ах, ошибается не ошибается, да пусть бы люди хоть старались делать то, что должны. Ну и творятся мерзкие вещи, людоедские вещи. Добрые тоже, конечно. Но все равно, по-настоящему доброе всегда под угрозой.
Что-то в человеке противится сну и скуке, но тут же и осмотрительность, которая к сну и скуке ведет. Всего понамешано, думал Левенталь. Все время мы бережемся, хоронимся, копим, откладываем, озираемся в одну сторону, в другую, а сами — бежим, бежим, бежим что есть мочи, как в этом беге с яйцом на ложке. Иногда это яйцо так нам надоест, осточертеет, так нас от него воротит, мы готовы хоть с дьяволом договор подписать, с силами, что называется, тьмы, лишь бы не бегать с ложкой и следить за этим яйцом, трепетать за это яйцо. Человек слаб, хрупок, всего должен иметь вдоволь — воды, воздуха, еды; не может питаться камнями и сучьями; должен беречь свои кости, чтоб не сломались, свой тук, чтоб не растаял. То да се. Копит картошку и сахар, прячет деньги в матрац, экономит, где только можно, свои чувства, принимает предосторожности, предпринимает труды. И все, можно сказать, ради яйца ради этого. Что — ты умрешь и его испортишь? Оно протухнет? Его будут просвечивать на Страшном суде? Левенталь крякнул и поскреб щеку. А может, лучше наоборот — играть этим яйцом в футбол; и пусть разбивается, что ли.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.