Сигизмунд Кржижановский - Чудак Страница 2
Сигизмунд Кржижановский - Чудак читать онлайн бесплатно
Назад мы шли молча. Навстречу маячили жёлтые ночные огни. Стихший было орудийный грохот раз грохотался опять. Зарничное колыхание уползающего боя временами освещало нам путь.
Спутник на минуту остановился, вслушиваясь:
– Завтра мне туда.
– Вдогонку за страхом? – улыбнулся я.
– Да.
– Меня, сознаюсь, всегда притягивали чёрные портфели. Но вы, вероятно, боитесь огласки…
– Боюсь? О нет. Но вам трудно будет разобраться. Вот разве это. С зарёй – возвратите.
– Спасибо.
III
В вещевом мешке у меня отыскалась свеча. Отпели молитвы, откричали песни; полотнища палаток задёрнулись. Я лёг у пня, наладил свечу, и жёлтый блик закачался над косыми строками тетради. Изредка я делал выметки. Вот они:
«Липкий асфальт. Красные ленты поездов. Среди серых солдатских сукон -старушонка в салопе. Тычется щуплым телом о дюжие спины: чего тебе, мать?
– Ох, Пречистая, как увезли его, как увезли туда, так душа денно-нощно под лёдом дрожит.
И я – «туда». Знаю: я, как и старушонка, не нужен здесь среди серых спин, матерщины, спутавшейся с отченашами. Но так надо: эти везут под пули – свои широколапые, трудом наузленные руки и недоумение в глазах; я -стиснутое меж лба и темени миросозерцание. Пора, давно пора миросозерцаниям – под пули. Черепом крыта мысль: стенками стиснут череп. Черепа не снять, сорву хоть стены: мыслью в поле, мозгом в смерть. Так хочет тема. Она под пули, я за ней».
«Уже сегодня мог видеть и наблюдать его: из сотен глаз.
С утра к гулу колёс стал примешиваться какой-то новый гул. Близко позиция. Навстречу – поезд с ранеными. Длинная гусеница вагонов; иные, сдвинув болты, молчат: там тяжёлые. Из раздвинутых щелей других – марля в кровавых пятнах, перепуганно громкие песни, выставившие наружу возбуждённо-орущие головы: и во всех глазах – он; из всех зрачков – _моя тема_».
«Вот уж второй месяц – в зоне страха. Я как-то сразу заблудился в путанице их кротовых ходов, узких кладок, зигзагов окопа, горбящихся из земли землянок, напутанной всюду проволоки и серых, одинаково пригибающихся к земле, с одинаковым блеском стальной трёхграни у одинаковых глаз, людей. Низким настилом немолкнущего пулевого лета, невидимым сводом из траекторий людей вогнало в землю, вдавило в окопные ямы, сузило им бойничные щели, утишило слова, умалило и скрючило тела. Даже серым дымкам боязно распрямиться над ржавыми раструбами самодельных печурочных труб.
Какая удивительная _культура страха_: всё от запрятанного в рукав папиросного огонька, от подделавшейся под цвет трав одежды, от ёжащегося тела, низкого хода сообщения, вечных сумерек землянки, шёпотом на ухо в ухо переползающего пропуска, трёхрядной нависи балок, давящих на мозг, – до жёлтого щупальца прожектора, хватающего тебя из тьмы, до коротких боязливых перебежек, вскидывающих и тотчас прячущих тело в траву, до орудий, опасливо сунувших медные зады под настилы хвои и листьев, – всё рассчитано и сделано так, чтобы держать человека, запутавшегося в мирке проволок, траекторий и окопных зигзагов, держать и не выпускать ни на миг из состояния жути. И это мудро: у жути свои _чары_, и кто взят ею, тому не уйти _так_».
«Мучил сон. Снилось: пробую затопить земляночную печь, а дым ползёт на меня. Думаю: почему нет тяги? Труба пряма и коротка – сунуть жердь, наружу выйдет. Сунул: что такое? Ткнулась в землю. Странно: где был воздух, вдруг земля. Как так? Потянул за дверь: черно. День – и черно. Отчего бы? И вдруг понял: землёй втянуло. Всех, с окопами, ходами, переходами, ямами землянок. И их и нас. Хотел было наружу. А после: да ведь «наружа»-то и нет. И от мысли этой проснулся: под телом вшивая солома; сквозь вмазанный в глину куцый осколок стекла – куцый же, мутный рассвет.
Ходил по окопам: сложный, ненужно сложный городок. Полуврылся в землю. Но если, начав рыть, дать волю лопатам, то… И весь день навязчивая мысль: а не искушаем ли мы землю?»
«От наших квадратных срубов, низкостенных мазанок, от древней избы -истопи – до окопной землянки недалече. И окопная яма мужику странно знакома. «Было». И страх, то высматривающий сквозь стеклянный вставыш ямы «кого бы», то приваливающийся зябким телом к плечу мужика, крестясь ложащегося в секрет, – мужику знакомый и родной, свой страх. Ведь и там, в оставленных позади избах-срубах из чёрных углов, дрожмя дрожат лампадки. За лампадками тёмные ризы. В прорезях риз чёрные и странные лики; в ликах обвод вперенных глаз. Зевы трёхглазых чудищ, перевивы змей и пламёна Последнего Суда. Зубовные скрежеты. И меч Архангела, занесённый над нищей, и так ниже трав склонённой, в землю влипшей, жизнью. Народу, не боящемуся своих крестами замахнувшихся церковок, смеющему жить у своих нетушимых лампад, не сводящих блика с его жизни, трудно ли пройти через войны?»
«Вот и наснежило. Сыграли трупий сезон. Отдохнём. Страх стал дремным и вялым: обвис ледяными сосульками с проводов и треуглых игл. Застлало страх из снежин тканым саваном, повалило страх ветреным веером. Но нет-нет застучит зубами иззябший пулемёт и опять сведёт железные челюсти. Дымки – и те осмелели. Распрямились в вертикали, задрались кверху, и хоть бы что. На голых вербах – разочарованные вороны. Сидят, насутулив крылья: давно ли, куда клювом ни ткни, отовсюду трупью нежило. А теперь…
Редко, редко ударит медью о землю. Но и землю стянуло льдом: не даётся. И осколки долго плачутся, пока не шваркнут в снег.
Идём, вдвоём с поручиком М., по ломкому насту: вот и воронки затянуло снегом. Будто и войны нет. А вдруг, здесь под снегом спящие озими? Как бывало.
Подымаемся, ломая ногами наст, на гребень холма: поле – по – ле -поле. Человек, идущий рядом, молчит: глаза книзу. Хочу поделиться ширью с человеком, показать и ему простор. И вдруг говорю:
– Посмотрите, какой обстрел.
Тошно мне».
«Соседний участок потравило газами. Опоздал: приехал к трупам. Синие, с выкатом глаз, с растянутыми челюстями и вздутыми шеями. Их мне не нужно.
А вот рядом с одним из синих – брошенная второпях маска: обыкновенный противогаз системы Зелинского: эта выразительна. В серую кожу влипло два круглых широко растянутых плоских глаза; узкий мягкий хобот; с хобота свис безобразный, травянистого цвета короб.
Никогда не пробовал представить себе – лицо Страха. Это помогло. Попросил себе экземпляр».
«Сегодня у меня радость. Вот уж четвёртый день скучаю в запрятанной в овраг деревеньке. Встал с рассветом, взялся за листки, – и вдруг – уах, ударило. Только стёкла в брызг. Пошёл взглянуть: внутри глубокой воронки ещё ползает синеватый дымок, а вестовой Дёмка – доску поперёк ямы и уже штаны спускает.
Кругом гогочут:
– Погоди, дурак, прокоптишься.
– Что? В холуях служа, к тёплым ватерам привык? Х-хы.
А Дёмка только:
– Пшли.
И никаких. Рожа весёлая, озорная.
И вдруг так празднично-празднично стало: а что если обесстрашится жизнь? Ужели возможно? Отцедить бы проклятую муть и выплеснуть вон».
«Нет. Всё потравило страхом. Насквозь. Всё. Теперь я понял: красоте всегда быть лишь в проступях, всегда ютиться – так – редкими музейными номерками, кой-где и кое-как, и жизни ей не спасти. Все мы больны материобоязнью. Наши замыслы трусят материи: пригните их к буквам, к холсту, к камню и тотчас – дёрг, назад, в душу. Повиснет слово на острие пера, а на бумагу – нет; ступит брезгливо на строку, теперь бы в свинец: нет – боязно. Произведение искусства это редкое-редкое «небось». Но у «небось» не авосевая ли техника? Этого хватает, чтобы покрыть площадь холста с аршинным поперечником, но чтобы покрыть красотою всю землю… нет, не нам».
«Скучно. Опять под выгибы траекторий. Опять кружить колёсным спицам. И опять – кругом – мясо в крови. Где-то я читал, ещё в отрочестве: есть чернопёрая птица Мовоцидиат. У птицы большие крылья, а ног нет. И как бросило её в воздух, всё летит и летит, а снизиться не может. Опадают крылья. Усталью застлало глаза, но птице – Мовоцидиату – лёт без роздыха. Пока до смерти не долетит».
«Этой мысли вряд ли прогвоздиться сквозь череп. Уже больно от неё, а слов всё ещё нет. Всё-таки попробую. Вот: все эти Пирроновы Тропы, вопросы Энезидема, Монтеньево «que sais-je?» [«Что я знаю?» (франц.)] не туда корнями повернуты. Решетом солнца не поймать, человечьим мышлением истины не постигнуть, но не потому, что мозг хил, а потому что сердцу истина не в подъём. Истина больнее боли. На неё надо решиться. И вещи защищают свою суть, запрятав её в жути, тая в ужасах.
Меж человеком и истиной – страх. Страх на страже. В древнем Фрагменте, приписываемом Пармениду, сыну Пиретову: «сердце совершенной истины -бестрепетно» (Philostr. Philos. Opera Fragm. 6). С нашим же трепыхающимся сердчишком предпринимать познание нельзя. Сначала обесстрашить себя, и лишь тогда мыслить. Не ранее. Вот уж годы и годы учу моё сердце обрастать сталью: ведь если я бросил себя в это глупое, кротовыми норами изрытое, вшивое, в стальные колючки замотанное чёрное, звериное царство, то лишь тебя ради, свободная от сердца».
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.