Владимир Набоков - Истинная жизнь Севастьяна Найта Страница 36
Владимир Набоков - Истинная жизнь Севастьяна Найта читать онлайн бесплатно
Ответ на все вопросы жизни и смерти, «абсолютное решение», был начертан везде, на всем знаемом мире, как если бы путешествующий вдруг понял, что исследуемая им нехоженая местность – не случайное скопление природных явлений, но страница книги, где все эти горы, леса, поля, реки расположены так, чтобы получилось связное предложение; гласная озера сливается со свистящей согласной склона; извилистая дорога записывает свое известие округлым почерком, отчетливым, как рука отца; деревья жестикулируют, и разговор их внятен тому, кто изучил язык жестов… Так путник прочитывает по слогам весь пейзаж, и тогда раскрывается его смысл, – и подобным же образом замысловатый узор человеческой жизни оказывается монограммой, отныне ясно различимой внутреннему взору, распутавшему взаимосвязь литер. И это слово, это проступившее значение его, поражает своею простотой: может быть, самой большой неожиданностью оказывается то, что в продолжение своего земного существования, когда сознание заковано в железный обруч, в плотно облегающий сон о себе самом, – человек не сделал хотя бы случайно простого умственного рывка, который высвободил бы мысль из заточения и даровал бы ей сие великое познание.
Теперь задача решена. «И когда формы всех вещей насквозь просветились смыслом, множество мыслей и событий, казавшихся крайне важными, сделались не то что незначительными, – ибо теперь ничего незначительного быть уже не могло, – но сократились до размеров, до коих возросли мысли и события, которым прежде было отказано в значении». И тогда блистающие в нашем сознании исполины науки, искусства, религии выпадают из привычной классификационной системы и, взявшись за руки, перемешиваются и с радостью выравниваются друг по дружке. И вишневая косточка, и ее коротенькая тень на крашеной доске усталой скамейки, или клочок разорванной бумаги, или любой другой пустяк из тьмы тем таких же пустяков вырастают до изумительных размеров. В этом новом своем виде и в новых сочетаниях мир так же естественно раскрывает душе свой смысл, как оба они дышат.
И вот мы теперь узна́ем все точно; слово будет произнесено – и вы, и я, и все на свете хлопнут себя по лбу: какие же мы были дураки! На этом последнем повороте книги автор как будто задерживается на минуту, словно обдумывая, благоразумно ли будет открыть правду. Он как будто поднимает голову и оставляет умирающего, за мыслями которого следовал, и отворачивается, и думает: следовать ли за ним до конца? Проговорить ли шепотом слово, которое разнесет вдребезги самодовольное молчание нашего рассудка? Да, да. Мы уж и так далеко зашли, и слово это уже образуется и вот-вот появится на свет. И мы поворачиваемся и снова наклоняемся над размытым очерком постели, над серым, расплывчатым абрисом тела, – все ниже, ниже… Но эта минута сомнения оказалась роковой: человек умер.
Он умер, и мы так ничего и не знаем. Асфодель на том берегу как был, так и остался сомнителен. У нас на руках мертвая книга. Или, может быть, мы ошибаемся?
Когда я листаю страницы лучшей книги Севастьяна, у меня иногда возникает чувство, что «абсолютное решение» где-то тут, прячется в каком-то пассаже, который я слишком скоро пробежал, или что оно перемежается другими словами, знакомый облик которых вводит меня в заблуждение. Не знаю другой книги, которая вызывала бы это особенное ощущение, и, может быть, в том-то и состоит особенное намерение автора.
Живо я помню день, когда увидел в английской газете объявление о «Сомнительном асфоделе». Газета эта мне попалась в холле парижского отеля, где я дожидался человека, которого мое агентство обхаживало с тем, чтобы уладить одно дело. Я не очень-то умею обхаживать людей, да и вообще все это предприятие казалось мне не таким выгодным, как моему начальству. И вот я сидел в этом мрачно-торжественном, комфортабельном зале и читал объявление издателя и красивое черное имя Севастьяна, набранное крупными литерами, и позавидовал его участи острее, чем когда бы то ни было. Я не знал, где он был в то время, не видал его лет шесть по меньшей мере, не знал, что он был так болен, так несчастлив. Это объявление о его книге, напротив, казалось мне свидетельством благополучия – я воображал его в теплой, веселой комнате в каком-нибудь клубе: руки в карманах, уши горят, глаза влажны и ярки, на губах порхает улыбка, и все, кто ни есть в комнате, обступают его с рюмками портвейна и смеются его шуткам. Картина глупая, но она продолжала переливаться неверными очертаниями белых пластронов и черных смокингов и густо-красного вина и рельефных лиц, как на цветных фотографиях на задних обложках журналов. Я положил себе купить книгу, как только она выйдет, я и всегда сразу же покупал его книги, но почему-то эту мне особенно не терпелось иметь. Скоро ко мне спустился человек, которого я ждал. Он был англичанин, притом довольно начитанный. Прежде чем приступить к делу, мы поговорили о том о сем, и я между прочим обратил его внимание на объявление в газете и спросил, читал ли он Севастьяна Найта. Он сказал, что читал одну или две его книги – какую-то «Призму» и «Забытые вещи». Я спросил, понравились ли они ему. Он сказал, что, пожалуй, да, скорее понравились, но что автор представляется ему ужасным снобом, во всяком случае в интеллектуальном смысле слова. Когда я попросил его объяснить, что он имеет в виду, он прибавил, что Найт, по его мнению, все время играет в игру собственного изобретения и не сообщает своим партнерам ее правил. Сказал еще, что предпочитает книги, которые заставляют задуматься, а книги Найта другого разряда – после них остается чувство недоумения и раздражения. Потом он заговорил о другом, ныне здравствующем писателе, которого он ставил гораздо выше Найта. Я воспользовался паузой, чтобы начать деловой разговор. Он оказался не столь успешным, как того хотелось моему агентству.
У «Сомнительного асфоделя» было много рецензий, большей частью длинных и весьма хвалебных. Но между строк читался намек на то, что автор-де устал, что́ должно было иносказательно означать, что он давно всем наскучил. Я даже улавливал слабую нотку сочувствия, словно рецензенты знали об авторе нечто печальное, удручающее, чего в самой книге хоть и не было, но что пропитывало собою их отношение к ней. Один критик дошел до того, что сказал, что читал ее «со смешанным чувством – не всякому читателю приятно сидеть у постели умирающего и недоумевать, кто, собственно, сам автор – врач или пациент». Едва ли не в каждой рецензии давалось понять, что книга несколько затянута и что многие места в ней темны и до раздражения замысловаты. Все хвалили Севастьяна Найта за «искренность» – не знаю, что под этим разумелось. Желал бы я знать, что сам Севастьян думал об этих рецензиях.
Я дал свой экземпляр почитать приятелю, который продержал его несколько недель не читая, а потом забыл в поезде. Я купил другой и уж никому его не давал. Да, из всех его книг это самая моя любимая. Не знаю, заставляет ли она «задуматься», и мне это, в общем-то, все равно. Мне она нравится сама по себе. Мне нравится ее нрав. А иногда я говорю себе, что ее не так уж трудно было бы перевести на русский язык.
Девятнадцатая глава
Мне более или менее удалось восстановить последний год жизни Севастьяна – 1935-й. Умер он в самом начале 36-го, и когда я смотрю на эту цифру, то невольно думаю, что между человеком и датой его смерти есть некое мистическое сходство. Севастьян Найт скончался в 1936-м… Это число кажется мне отражением его имени в подернутой рябью воде. В закруглениях последних трех цифр есть нечто напоминающее извивистый очерк личности Севастьяна… Я пытаюсь – как часто пытался в ходе этого повествования – дать выражение мысли, которая могла бы ему понравиться… Если мне нигде не удалось уловить пусть хоть тени его мысли – если ни разу безотчетное размышление не указало мне верный поворот в его частном лабиринте, – то, значит, моя книга провалилась с треском.
Выход в свет «Сомнительного асфоделя» весной 1935 года совпал с последней попыткой Севастьяна увидеть Нину. Когда один из ее молодых набриолиненных мерзавцев сказал ему, что она желает, чтобы он навсегда оставил ее в покое, он вернулся в Лондон месяца на два, предпринимая жалкие усилья обмануть одиночество, как можно чаще бывая на людях. Худой, печальный, молчаливый, он появлялся то тут, то там, не снимая и в самой теплой столовой шарфа, которым обматывал шею, вызывая досаду у хозяек своей рассеянностью и вежливо-упорным нежеланием разговориться, уходя в середине вечера; случалось, что его находили в детской за «пузелем» – складыванием картинки из пестрых кусочков картона. Раз около Чаринг Кросс Элен Пратт рассталась с Клэр у книжного магазина, и через несколько шагов ей на улице повстречался Севастьян. Слегка покраснев, он пожал руку мисс Пратт и проводил ее до станции подземной железной дороги. Она рада была, что он не объявился минутой раньше, и еще больше, что он не стал ворошить прошлого. Вместо того он рассказал ей запутанную историю о том, как прошлым вечером двое каких-то людей хотели объегорить его в покер.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.