Максим Горький - Лев Толстой Страница 6
Максим Горький - Лев Толстой читать онлайн бесплатно
Вспомните его письмо "Интеллигенция, государство, народ", написанное в 905 году,- какая это обидная и злорадная вещь! В ней так и звучит сектантское: "Ага, не послушали меня!" Я написал ему тогда ответ, основанный на его же словах мне, что он "давно утратил право говорить о русском народе и от его лица", ибо я свидетель того, как он не желал слушать и понять народ, приходивший к нему беседовать по душе. Письмо мое было резко, и я не послал его.
Вот он теперь делает свой, вероятно, последний прыжок, чтоб придать своим мыслям наиболее высокое значение. Как Василий Буслаев, он вообще любил прыгать, но всегда - в сторону утверждения святости своей и поисков нимба. Это - инквизиторское, хотя учение его и оправдано старой историей России и личными муками гения. Святость достигается путем любования грехами, путем порабощения воли к жизни. Люди хотят жить, а он убеждает их: это - пустяки, земная наша жизнь! Российского человека очень просто убедить в этом: он - лентяй и ничего так не любит, как отдохнуть от безделья. В общем он, конечно, не Платон Каратаев и не Аким, не Безухий и не Неклюдов,все эти люди созданы историей и природой не вполне по Толстому, он только исправил их для вящего подкрепления проповеди своей. Но - несомненно и неопровержимо, что в целом Русь - Тюлин внизу, а наверху - Обломов. Что Тюлин, об этом свидетельствует 905 год, а что Обломов - смотрите у гр. А. Н. Толстого, у И. Бунина и всюду вокруг себя. Зверей и жуликов - оставим в стороне, хотя зверь у нас тоже чрезвычайно национален,- взгляните, как он пакостно труслив при всей его жестокости. Жулики, конечно, интернациональны.
Во Льве Николаевиче есть много такого, что порою вызывало у меня чувство, близкое ненависти к нему, и опрокидывалось на душу угнетающей тяжестью. Его непомерно разросшаяся личность - явление чудовищное, почти уродливое, есть в нем что-то от Святогора-богатыря, которого земля не держит. Да, он велик! Я глубоко уверен, что помимо всего, о чем он говорит, есть много такого, о чем он всегда молчит,- даже и в дневнике своем,молчит и, вероятно, никогда никому не скажет. Это "нечто" лишь порою и намеками проскальзывало в его беседах, намеками же оно встречается в двух тетрадках дневника, которые он давал читать мне и Л. А. Сулержицкому; мне оно кажется чем-то вроде "отрицания всех утверждений" - глубочайшим и злейшим нигилизмом, который вырос на почве бесконечного, ничем не устранимого отчаяния и одиночества, вероятно, никем до этого человека не испытанного с такой страшной ясностью. Он часто казался мне человеком непоколебимо - в глубине души своей - равнодушным к людям, он есть настолько выше, мощнее их, что они все кажутся ему подобными мошкам, а суета их - смешной и жалкой. Он слишком далеко ушел от них в некую пустыню и там, с величайшим напряжением всех сил духа своего, одиноко всматривается в "самое главное" - в смерть.
Всю жизнь он боялся и ненавидел ее, всю жизнь около его души трепетал "арзамасский ужас", ему ли, Толстому, умирать? Весь мир, вся земля смотрит на него; из Китая, Индии, Америки - отовсюду к нему протянуты живые, трепетные нити, его душа - для всех и - навсегда! Почему бы природе не сделать исключения из закона своего и не дать одному из людей физическое бессмертие,- почему? Он, конечно, слишком рассудочен и умен для того, чтоб верить в чудо, но, с другой стороны,- он озорник, испытатель и, как молодой рекрут, бешено буйствует со страха и отчаяния пред неведомой казармой. Помню - в Гаспре, после выздоровления, прочитав книжку Льва Шестова "Добро и зло в учении Ницше и графа Толстого", он сказал в ответ на замечание А. П. Чехова, что "книга эта не нравится ему":
- А мне показалась забавной. Форсисто написано, а - ничего, интересно. Я ведь люблю циников, если они искренние. Вот он говорит: "Истина - не нужна", и верно: на что ему истина? Все равно - умрет.
И, видимо, заметив, что слова его не поняты, добавил, остро усмехаясь:
- Если человек научился думать,- про что бы он ни думал,- он всегда думает о своей смерти. Так все философы. А - какие же истины, если будет смерть?
Далее он начал говорить, что истина едина для всех - любовь к богу, но на эту тему говорил холодно и устало. А после завтрака, на террасе, снова взял книгу и, найдя место, где автор пишет: "Толстой, Достоевский, Ницше не могли жить без ответа на свои вопросы, и для них всякий ответ был лучше, чем ничего",- засмеялся и сказал:
- Вот какой смелый парикмахер, так прямо и пишет, что я обманул себя, значит - и других обманул. Ведь это ясно выходит...
Сулер спросил:
- А почему - парикмахер?
- Так,- задумчиво ответил он,- пришло в голову, модный он, шикарный и вспомнился парикмахер из Москвы на свадьбе у дяди-мужика в деревне. Самые лучшие манеры, и лянсье пляшет, отчего и презирает всех.
Этот разговор я воспроизвожу почти дословно, он очень памятен мне и даже был записан мною, как многое другое, поражавшее меня. Я и Сулержицкий записывали много, но Сулер потерял свои записи по дороге ко мне в Арзамас,он вообще был небрежен и хотя по-женски любил Льва Николаевича, но относился к нему как-то странно, точно свысока немножко. Я тоже засунул куда-то мои записки и не могу найти, они у кого-то в России. Я очень внимательно присматривался к Толстому, потому что искал, до сей поры ищу и по смерть буду искать человека живой, действительной веры. И еще потому, что однажды А. П. Чехов, говоря о некультурности нашей, пожаловался:
- Вот за Гёте каждое слово записывалось, а мысли Толстого теряются в воздухе. Это, батенька, нестерпимо по-русски. После схватятся за ум, начнут писать воспоминания и - наврут.
Но - далее, по поводу Шестова:
- Нельзя, говорит, жить, глядя на страшные призраки, он-то откуда знает, льзя или нельзя? Ведь если бы он знал, видел бы призраки,- пустяков не писал бы, а занялся бы серьезным, чем всю жизнь занимался Будда.
Заметили, что Шестов - еврей.
- Ну, едва ли,- недоверчиво сказал Л. Н.- Нет, он не похож на еврея; неверующих евреев - не бывает, назовите хоть одного... нет.
Иногда казалось, что старый этот колдун играет со смертью, кокетничает с ней и старается как-то обмануть ее: я тебя не боюсь, я тебя люблю, я жду тебя. А сам остренькими глазками заглядывает: а какая ты? А что за тобою, там, дальше? Совсем ты уничтожишь меня, или что-то останется жить?
Странное впечатление производили его слова: "Мне хорошо, мне ужасно хорошо, мне слишком хорошо". И - вслед за этим тотчас же: "Пострадать бы". Пострадать - это тоже его правда; ни на секунду не сомневаюсь, что он, полубольной еще, был бы искренно рад попасть в тюрьму, в ссылку, вообще принять венец мученический. Мученичество, вероятно, может несколько оправдать, что ли, смерть, сделать ее более понятной, приемлемой,- с внешней, с формальной стороны. Но - никогда ему не было хорошо, никогда и нигде, я уверен: ни "в книгах премудрости", ни "на хребте коня", ни "на груди женщины" он не испытывал полностью наслаждений "земного рая". Он слишком рассудочен для этого и слишком знает жизнь, людей. Вот еще его слова:
"Халиф Абдурахман имел в жизни четырнадцать счастливых дней, а я, наверное, не имел столько. И всё оттого, что никогда не жил - не умею жить - для себя, для души, а живу напоказ, для людей".
А. П. Чехов сказал мне, уходя от него: "Не верю я, что он не был счастлив". А я - верю. Не был. Но - неправда, что он жил "напоказ". Да, он отдавал людям, как нищим, лишнее свое; ему нравилось заставлять их, вообще - "заставлять" читать, гулять, есть только овощи, любить мужика и верить в непогрешимость рассудочно-религиозных домыслов Льва Толстого. Надо сунуть людям что-нибудь, что или удовлетворит, или займет их,- и ушли бы они прочь! Оставили бы человека в привычном, мучительном, а иногда и уютном одиночестве пред бездонным омутом вопроса о "главном".
Все русские проповедники, за исключением Аввакума и, может быть, Тихона Задонского,- люди холодные, ибо верою живой и действенной не обладали. Когда я писал Луку в "На дне", я хотел изобразить вот именно этакого старичка: его интересуют "всякие ответы", но не люди; неизбежно сталкиваясь с ними, он их утешает, но только для того, чтоб они не мешали ему жить. И вся философия, вся проповедь таких людей - милостыня, подаваемая ими со скрытой брезгливостью, и звучат под этой проповедью слова тоже нищие, жалобные:
"Отстаньте! Любите бога или ближнего и отстаньте! Проклинайте бога, любите дальнего и - отстаньте! Оставьте меня, ибо я человек и вот - обречен смерти!"
Увы, это так, надолго - так! И не могло и не может быть иначе, ибо замаялись люди, измучены, разъединены страшно и все окованы одиночеством, которое высасывает душу. Если б Л. Н. примирился с церковью - это не удивило бы меня нимало. Здесь была бы своя логика: все люди - одинаково ничтожны, даже если они и епископы. Собственно - примирения тут и не было бы, для него лично этот акт только логический шаг: "Прощаю ненавидящих мя". Христианский поступок, а под ним скрыта легонькая, острая усмешечка, ее можно понять как возмездие умного человека - глупцам.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.