Нина Берберова - Курсив мой (Часть 5-7) Страница 9
Нина Берберова - Курсив мой (Часть 5-7) читать онлайн бесплатно
Тридцатые годы - эпоха американской депрессии, мирового экономического кризиса, восхождения Гитлера, абиссинской войны, испанской войны, "культа личности" в Советском Союзе, разоружения одних и вооружения - других. Страшное время в Европе, в мире, отчаянное время, подлое время. Кричи - не кричи, никто не ответит, не отзовется, что-то покатилось и катится. Не теперь, но уже тогда было ясно, что эпоха не только грозная, но и безумная, что люди не только осуждены, но и обречены. Но, как я сказала в другой части этого рассказа; что было миру до нас, акакиев акакиевичей вселенной? Тише воды, ниже травы... Мы затурканы, мы забиты, подданства нам не дают, в будущей войне пошлют в окопы. Мы чувствуем себя так, будто во всем виноваты и несем ответственность за то, что творится: за восхождение Гитлера, за "культ личности", за то, что убит французский президент. Кем? Да русским, русским же, конечно, эмигрантом, который сидел в клинике для умалишенных и пожелал привлечь внимание мира к своему бедственному положению (еще нам говорят, что он писал стихи). И вот теперь мы все виноваты в этом. Кто же, как не мы? И нас выгонят отовсюду, нас выпорют... Русский репортер приходит бледный в редакцию газеты:
- Отец, все пропало, все, что мы делали десять лет здесь, все пошло к чертовой матери.
А на следующий день безыменный казак, un cosaque russe, эмигрант и доблестный сын Доб-ровольческой армии, выбрасывается в окно: ему стыдно соседей, хотя президента убил и не он.
На похоронах вдова, француженка, рыдает, дети плачут, церковь полна народу. Эта смерть, эти похороны - карикатура, ироническое отражение реальности в эмигрантской деформирован-ной страхом, унижениями, нищетой и отверженностью психике. Коллективное переживание коллективной вины - столь любезное русскому сердцу.
- Как мы им все на-до-е-ли, - говорит Ладинский, - Боже, как они устали нас терпеть! Да я бы на их месте давно выгнал бы всех эмигрантов на Сандвичевы острова, со всеми нашими претензиями на безработное пособие, на бесплатное обучение детей, на стариковскую пенсию. Вот будет война...
Это теперь у него присказка.
- Вот будет война, - говорит и Ходасевич, с которым я теперь встречаюсь раза два в неделю: он приходит ко мне, мы обедаем у меня и потом до ночи играем в угловом "бистро" на биллиарде; или я еду к нему, и мы завтракаем у него; или встречаемся недалеко от редакции "Возрождения", в подвале кафе "George V". Потом я провожаю его или мы долго гуляем по улицам. Он по-прежнему ложится под утро.
Приведу отрывки из двух его писем ко мне этого времени:
"26 августа 932.
...я приехал сюда вчера. Комната у меня на деревне, но близко от пансиона, лучше той, где мы жили с тобой в Арти. Есть даже зеркальный шкаф, а кровать - с балдахином, чуть-чуть съехавшим набекрень. Чисто. Парк оказался садом. После Арти - сущий Довиль. Есть даже роскошные женщины в демонических пижамах - и собой вполне ничего!.. Публика чище артийской на 90 проц. и моложе - на 95. Это утешительно. О "Возрождении" никто не слышал, о "Посл. нов." многие слышали, но получают одни К. Прочие либо ничего не читают, либо Matin и Journal. Сегодня одна дама (без пижамы) предложила другой (в пижаме) книжку. Та ответила: "Я еще не старуха - чего мне книжки читать?" Одна барышня читала русскую книжку недавно - года три тому назад. Очень хорошая книжка, большевистское сочинение, но смешное про какую-то дюжину стульев. Все это тебе сообщаю потому, что прикоснулся к "читающей массе" и делюсь сведениями.
Напиши мне о Париже и о себе. В эти наши свидания очень ты был мил и утешен. Напиши также о котике - как ты его нашла и что он? Мне здесь очень отдохновенно. Боже мой, что за счастье - ничего не писать и не думать о ближайшем фельетоне!.."
"Весна. 1933.
...Я получил твое письмо только сейчас, 2 числа, ночью. Спасибо за откровенный голос - он действительно дружеский. Отвечу тебе с той же прямотой... Что я знаю о тебе, я знаю от тебя и только от тебя. Неужели ты думаешь, что я могу сплетничать о тебе с феклами?.. Допустим, завтра в газетах будет напечатано, что ты делаешь то-то и то-то. Какое право я имею предписы-вать тебе то или иное поведение? Или его контролировать? Я не недоволен твоим поведением. Я говорил Асе, что меня огорчает твое безумное легковерие, твое увлечение людьми, того не стоящими (обоего пола, без всяких любвей), и такое же твое стремительное швыряние людьми. Это было в тебе всегда, я всегда это тебе говорил, а сейчас, очутившись одна, ты просто до экстаза какого-то, то взлетая, то ныряя, купаешься в людской гуще. Это, на мой взгляд, должно тебя разменивать - дай Бог, чтобы я ошибся. Это и только это я ставлю тебе в упрек. Согласись, что тут дело не в поведении и вообще лежит не в той области...
Милый мой, ничто и никак не может изменить того большого и важного, что есть у меня в отношении тебя. Как было, так и будет: ты слишком хорошо знаешь, как я поступал с людьми, которые дурно к тебе относились или пытались загнать клин между нами. Так это и остается, и все люди, которые хотят быть хороши со мной, должны быть хороши и доброжелательны в отношении тебя. На сей счет нет и не было у меня недоговоренностей ни с кем.
Пожалуйста, не сердись за то, что я написал о твоем размениваний. Я упомянул об этом только ради того, чтобы разъяснить тему моего разговора с Асей (о твоем таком отношении к людям тысячу раз я с ней говорил на 4 Cheminees - иногда при тебе, и оба мы тебя бранили в глаза и за глаза: что ж мне с Асей стесняться?)...
Словом, надеюсь, что наша размолвка (или как это назвать?) залечится. В субботу в 3 с половиной приду в 3 Obus. Тогда расскажу и о своих планах на зиму. Предвидения мои сносны, но пока что - заели и замучили меня кредиторы. Хуже всех - фининспектор (было 2000, 1000 выплатил - стало опять 2!) и Гукасов, у кот. я взял осенью 1000. Он мне вычитает по 250 в каждые две недели. Выплатив, беру сызнова - и все начинается сначала! Ну, это вздор. Будь здорова. Ложусь - уже скоро четыре часа. Целую ручку".
Однажды утром Ходасевич постучал ко мне. Он пришел спросить меня в последний раз, не вернусь ли я. Если не вернусь, он решил жениться, он больше не в силах быть один.
Я бегаю по комнате, пряча от него свое счастливое лицо: он не будет больше один, он спасен! И я спасена тоже.
Я тормошу его, и шучу, и играю с ним, называю его "женихом", но он серьезен: это - важная минута в его жизни (и в моей!). Теперь и я могу подумать о своем будущем, он примет это спокойно.
Я целую его милое, худенькое лицо, его руки. Он целует меня и от волнения не может сказать ни одного слова. "Вот подожди, - говорю я ему, я тоже выйду замуж, и мы заживем... Ты и не представляешь себе, как мы заживем все четверо!"
Он наконец смеется сквозь слезы, он догадывается, за кого я собираюсь замуж, а я, и не спрашивая, прекрасно знаю, на ком он женится.
- Когда?
- Сегодня днем.
Я гоню его, говоря ему, что "она убежит". Он уходит.
Оля Марголина появилась в нашей жизни еще зимой 1931-1932 года. Она жила с сестрой. Ей было тогда около сорока лет, но она выглядела гораздо моложе. У нее были большие серо-голубые глаза и чудесные ровные белые зубы, которые делали ее улыбку необычайно привлека-тельной. Позже, когда она жила у нас в Лонгшене во время войны, я дразнила ее:
- Что-то у нашей Оленьки какой дантист нехороший! Вставляет ей зубы, сразу видно, что фарфоровые. Сказать бы ему...
Оля была небольшого роста, ходила тихо и говорила тихо. Она однажды рассказала мне, как, будучи девочкой лет четырнадцати, как-то вечером зашла случайно в какую-то церковь. Это было между Мойкой и Екатерининским каналом, она жила и училась в Петербурге. В церкви жарко горели свечи, шла какая-то служба и люди молились. Она в этой церкви пережила какое-то особенное чувство смирения и подъема и несколько незабвенных минут, которые навсегда изменили ее: она стала совсем другой, не похожей на двух старших сестер, не похожей на братьев, не похожей ни на кого кругом. Она затихла.
- И вот видишь: в свое время замуж не вышла, и вообще, все не как у всех.
"У всех" - это значило у людей ее круга: одинаковых, буржуазных, семейных.
Семья была богатая, отец был ювелиром. Жили в собственном доме, и что меня всегда поражало: у них была в Петербурге своя корова. Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь в Петербурге имел собственную корову. Олю отвозили в гимназию на собственных лошадях, запряженных парой под сеткой. Потом они жили в Швейцарии, так просто, - жили и ничего не делали. Играли в теннис и танцевали. Но она в теннис играла плохо и танцевать не любила.
Теперь она вязала шапочки и этим зарабатывала на жизнь. Когда я ушла от Ходасевича, она стала иногда заходить к нему и помогать ему.
Я вспоминаю, что когда я бывала с ней, у меня было такое чувство, будто я слон, который вдвинулся в посудную лавку и сейчас все раздавит кругом, а заодно и самое хозяйку лавки. Надо было быть осторожной, потому что она была не совсем такой, каким было большинство людей вокруг. Она верила в Бога. Она постепенно пришла к убеждению, что ей надо креститься. Она говорила, что в еврейской религии женщине как-то нечего делать, ей нет там места. Еврейская вера - мужская вера. Впрочем - Бог, конечно, один, не может же быть двух богов, или пяти, или десяти? Я помнила про слона и молчала: неосторожным движением я могла что-то помять тут, испортить, нарушить.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.