Татьяна Москвина - Жизнь советской девушки Страница 40
Татьяна Москвина - Жизнь советской девушки читать онлайн бесплатно
Стиль папиного дома был поинтеллигентней нашего. Жила ли в этом доме любовь, настоящая, взаимная? Не берусь ответить, имею сомнения, но в семье не было пьющих, прежде всего. А это обстоятельство для русского быта является ключевым.
Хозяйство у Майи было чистенькое, приятное, с разными симпатичными мелочами. Например, охлаждённый кипяток хранился в расписном кувшине "с петухом", верх был как гребешок, а носик кувшина был стилизован под клюв петуха. Мне этот кувшин ужасно нравился и сам по себе, и как идея – хранить охлаждённый кипяток! Если чай слишком горячий, то можно подлить его в чашку или таблетку запить. О таком в нашей семье никогда не думали. Приятные мелочи просто выпадали из поля зрения, поскольку домочадцы мои жили не бытом, но страстями.
Согласитесь, проснувшись после перепоя, человек думает о чём-то куда более космическом, чем охлаждённый кипяток и где его хранить. Как жить дальше, то есть кто принесёт пива – вот вопрос вопросов.
Кто принесёт, ха. Я и приносила. Светло-жёлтое, дико разбавленное, пахнущее грязной речной водой.
Валерий, когда возвращался из командировки, запивал обязательно, мама за компанию. Она была не из пьющих по органической потребности, но из числа весёлых "компанейских баб". Такая, значит, боевая подруга. Как атаман, так и она. Как тут осудишь – женщина! Выпивала аккуратно, один вечер, никогда не опохмелялась. Нет, с одной мамой ещё можно было "каши сварить", но мама одна никогда не была…
С папой было потрясающе интересно, так много он знал и так живо кипели в нём эти знания. Он проторенными тропинками не ходил и не подпитывал дежурными восторгами интеллигентскую кумирню застойного времени – нет, искал своё. Он пристрастил меня к поэзии восемнадцатого века, он открыл для меня стихи Ивана Мятлева и Поликсены Соловьёвой, прозу Всеволода Иванова. Он однажды прочитал "с выражением" поэму Некрасова "Кому на Руси жить хорошо" и открыл мне её живой, привольный, гомерически смешной мир.
К примеру, в начале поэмы сошлись семь мужиков, "сошлися – и заспорили, кому живётся весело, вольготно на Руси".
В пылу спора мужики решают заночевать "под лесом при дороженьке", потому как от дома отошли они чуть не за тридцать вёрст и порядком устали.
Устали?
"Зажгли костёр, сложилися, за водкой двое сбегали, а прочие покудова стаканчик изготовили, бересты понадрав…"
Папа досконально изучил наследие Н. Г. Чернышевского и часто читал мне неизвестные его записи времён ссылки – там, где запертый мозг автора начинает выделывать такие кренделя, на которые потом была горазда авангардная проза ХХ века.
Нравилось мне и то, что в папином доме никто не орал – во всяком случае, при мне. У Майи был тихий, воркующий голос, притом что в нём чувствовался сильный характер, упрямая сосредоточенность на своих целях. Мещанских склок и тупых скандалов, мне кажется, не было.
А у нас… боги мои. Все с норовом, все голосистые, все самодурные, у всех нажористый словарный запас и аффективная память – первый сорт. Всем кажется, что их недооценивают, ущемляют и обижают. Но мне, маме и Валерию, даже если бы мы сплотились в хоре, никогда не удалось бы переорать Антонину Михайловну. Несравненная! Она обычно запиралась в своей отдельной комнате и вопила оттуда из-под двери. Могла эдак выступать хоть три часа подряд.
Бабушка запойная, у неё в этом деле есть таинственные и непостижимые ритмы – предсказать запой невозможно. Она как бы "разрешает себе" время от времени, но длится это ровно три дня, и ни минутой больше. В пьяном виде её серо-голубые глаза горят злым безумием, и бабушка лихо осваивает роль фурии, гарпии, лярвы и валькирии, но главным образом благодаря огнедышащему красноречию – пифии.
К счастью, грубость нравов нашей семьи, столь нередкая в русском поле, была пресечена мечом ангела – и остановлена образом моего сына Севы. Этот нереальный чел не орёт вообще никогда – обиженный, он что-то расстроенно бубнит себе под нос. Но как же долго зрел и шлифовался генофонд, чтобы укротить строптивую кровь! Да, стихия тупого мещанского ора, осложнённая некоей общей талантливостью организма и повышенным артистизмом натуры, постепенно, спускаясь от бабушки к маме и от мамы ко мне, а затем к Севе, потеряла свою первобытную мощь. Культура, господа, работает, только медленно – расчёт здесь не на годы, а на поколения. А что вы хотите, всё, что от Господа, – медленно, трудно, постепенно, тщательно. Это всякие люциферы нетерпеливы и обожают туда-сюда сновать, падать – взмывать, и чтоб всё им являлось сразу и моментально!
У меня бывают редкие приступы бытовой агрессии, но, как правило, я стараюсь держать себя в руках, помня с детства, до чего это отвратительно – собачиться по мелочам. (Да хоть бы и не по мелочам, без разницы!) Сева же, сосредоточивший в себе всю музыкальность рода, не орёт вообще, однако до Севы ещё надо было дожить, а пока я, девица, благоразумно стараюсь пореже бывать дома, где меня, наверное, любят (бабушка уж точно) – но ни фига не понимают.
Это не трагедия и даже не драма. Ничего чрезвычайного. Меня не бьют, не насилуют, не выгоняют из дому – напротив того, содержат и как-то обихаживают. Содержание советского человека обходится недорого, а мы люди трудоспособные, без лишних материальных запросов.
Общий фон семейной жизни интеллектуально всё ж таки выше среднего – мы довольно много читаем, выписываем журналы, смотрим все новинки кино, бываем в театре. Из нашего магнитофона льётся, вызывая резонансом дрожь совести, мрачно-рокочущий баритон Александра Галича, а ведь за прослушивание его крамольных песен можно запросто схватить тюремный срок.
Драгоценная плёнка с записями Галича бывает что рвётся, и я бережно подклеиваю её специальной лентой.
Неуютно в доме? А где уютно – в стране, что ли?
Уже к концу семидесятых годов в среде технической интеллигенции многим было ясно, что советский проект проваливается. И не в том дело, какие у него достоинства (огромные), и недостатки (громадные) – он нежизнеспособен. Шапиро, который тогда работал "на космос", приезжал из своих командировок в таком состоянии, что, возможно, запои его были не только извинительны, но даже и необходимы. Он-то знал, какова цена медных труб, извещавших о славных победах. Все победы были на бесчисленных костях.
Знакомые, работавшие в промышленности, постоянно жаловались на порочную и неповоротливую систему управления – не подозревая, что настанут времена, когда жаловаться станет решительно не на что, исчезнут сотни заводов, пропадут целые отрасли. Что проект горделивого строительства коммунизма в отдельной стране провалился – знали все, а что с этим делать – никто.
Область культуры ощущалась как единственная непреложная ценность. Там облагораживалась и смягчалась художественностью свирепость русских нравов, прорастала своеобразная красота, ощущалась если не связь, то хотя бы близость времён. И была возможность понимания – смотрела же моя бабушка, капитан госбезопасности, козинцевского "Короля Лира" со слезами на глазах. Надо заметить, артист Юри Ярвет, исполнитель роли короля Лира, внешне сильно напоминал мою Антонину Михайловну примерно на второй день запоя.
Но в целом казалось, что "это" (советская власть) не кончится никогда, что это своеобразный "Китай", который продлится не одно столетие.
Поэтому так ценились все виды отчаянного мечтательства – во главе с искусством. Любовь тоже была в почёте, не отвлекая от дел, а являясь настоящим, забирающим все силы делом. "Сенсорная депривация" ведь провоцирует ярчайшие грёзы – недаром так много романов написано в тюрьме. Социалистическая депривация и породила подобные грёзы – когда самодеятельный коллектив из четырёх смазливых мальчиков сделался смыслом и основой утопического образа жизни (что потом неплохо отразил М. Капитановский в фильме "Во всём прошу винить "Битлз""); а Париж, Лондон, Нью-Йорк и Рим в глазах зачарованных советских мечтателей превратились в символы "Того света", райского мира за гранью земного бытия.
А Россия? Россию я почти совсем не знала. В пятнадцать лет впервые приехала в Москву – она показалась мне тогда бесконечно обаятельной. Особенно завлекли блинчики с изюмом в ореховом соусе, скушанные в кафе на Пушкинской (Большая Дмитровка) улице, и спектакль Анатолия Эфроса "Дон Жуан" по Мольеру в Театре на Малой Бронной. Труп Ленина я не видела ни тогда, ни никогда, а стоя на Красной площади, про себя прочла целиком поэму Дмитрия Кедрина "Зодчие". Примечательны абсолютно иным стилем жизни были московские мамины знакомые – они с утра садились "на телефон" и улаживали сотни дел разом; тогда как девизом жизни ленинградца-петербуржца всегда являлось святое "один день – одно дело".
К двадцати годам я побывала в Риге, Тарту, Пскове, Киеве и Одессе. К тридцати туда добавились Саратов, Казань, Кострома, Иваново, Красноярск и крымские местечки – Симеиз, Ялта, Алупка. Ужасно мало, да. Но при этом у меня не было никакого чувства отчуждения или незнания – я знала куда больше того, что видела!
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.