Мариэтта Шагинян - Рождение сына Страница 12
Мариэтта Шагинян - Рождение сына читать онлайн бесплатно
Друг этот был не просто друг. Он прошел через всю жизнь Ильи Николаевича и был в этой жизни своего рода судьбой. Талантливый словесник, Тимофеев учительствовал в астраханской гимназии, когда маленький Ильюша, сын портного, сидел в ней за партой. Тимофеева непрерывно повышали — от учителя в директора, от директора в округ. Но куда бы ни забрасывало его это восхождение, он неизменно звал с собой и своего бывшего ученика: устроил его в Пензе, помог ему устроиться в Нижнем и встретится с ним спустя шесть лет в Симбирске.
Илья Николаевич списался с Тимофеевым и ждал назначения. Личные его дела и политические события были так напряжены в этот последний пензенский год, что физик чувствовал себя как бы на бивуаке. Он не был революционером. Образование досталось ему так дорого, память о жертве брата Василия, непрестанное ощущение горделивого, радостного внимания к себе и своим успехам со стороны этих милых сердцу, безобидных и простых существ в астраханском домишке — матери в темном платочке, сестры, брата — было так живо и так сильно в нем, что благодарность за бытие, за труд, за личное счастье заливала ему душу, как мальчику. И он верил, что есть бог, вечная справедливость. И он был влюблен.
Но политика вторгалась в эти личные чувства и сминала их.
Шел переломный 1863 год в истории Российской империи, и люди, самые, казалось бы, далекие от политики, начинали вдруг чувствовать, что одинокой судьбы, независимой жизни в мире нет, а есть судьба общества, изживаемая сообща. Точь-в-точь как с лошадью на повороте: спущенная постромка вдруг натянулась, и человек сразу почувствовал тягло, которое он до той поры вез нечувствительно и легко.
А перелом был в том, что менялись уже на деле, на практике все привычные, вековые отношения между хозяином и работником. В это лето кончались те переходные два года после «высочайшего» манифеста, в продолжение которых крепостные должны были оставаться еще «временнообязанными», и теперь, наконец, для них наступала «полная воля». Два года в бесчисленных канцеляриях целая армия чиновников и писарей готовилась к этому дню. Отпечатаны были договорные книжки по найму; отныне «раб» превращался в наемную рабочую силу, а «барин» — в работодателя, и книжка должна была лечь между ними символом нового хозяйственного отношения.
Но ни эти книжки, ни статьи в газетах, ни призывы к патриотизму и высоким чувствам не могли прикрыть и наладить всеобщее неустройство, вытекавшее из плохо обдуманной и половинчатой реформы. В деревнях стоял хаос. Помещики капризничали, объявляли о продаже имений, переводили деньги за границу. Все видней была разница между их интересами в разных губерниях: на севере, под Петербургом, поместья стояли брошенные, помещики угрюмо щеголяли перед царем своей показной нищетой, а на юге и там, где выгодней была наемная сила, быстро возник кулак и определился помещик-буржуа. По привычной российской прохладце учреждения к этому оказались неподготовленными, тысячи запросов и жалоб с мест навалились на присутствия мучительной неразберихой, чиновники отмахивались, а тут еще упорный слух, вычитанный из прокламаций и раздутый III Отделением, о неминуемой кровавой революции именно в этом году, году выпуска обобранных, издевательски обезземеленных крепостных на волю.
Физик доживал в Пензе последние дни и только-только собрался из опустелой квартиры Захарова к будущему своему зятю Веретенникову, как поздним вечером на почтовых опять прикатила из Петербурга в Пензу сестра Захарова, главная передатчица всех петербургских новостей. В низенькой пустой спальне, еще не подметенной после хозяина, усевшись на табуретку, она шепотом, во всех подробностях, описывала прошлогодний арест Чернышевского. Про большие петербургские аресты в Пензе говорилось глухо, да и мало кто знал о них, а знавшие не представляли себе полного их значения. О Чернышевском даже слухи ходили, что его вот-вот выпустят. Так уверяли приезжие саратовцы, своими ушами слышавшие об этом в доме родичей Чернышевского, Пыпиных. Будто бы молодежь пыпинская писала из Петербурга, из самых верхних источников, что писателя ждут домой.
— Нет, это вряд ли возможно, — возразила Захарова. — Такого человека правительство не выпустит.
Перед ней на подоконнике сидели Странден и маленький изжелта-смуглый Ишутин. Сжимая ладони, с горячей на лице краской девушка в сотый раз передавала слышанное. Света в комнате не было, лишь с угла мерцал в окна уличный фонарь. Странден слушал, стиснув ладонью подбородок, обросший первым кудрявым пухом, и ему казалось, что все это он видит своими глазами: светлый, длинный, болезненный питерский вечер с неуходящим пыльным солнцем на пустом небе, темную квартиру Чернышевского, типично петербургскую. Все в этой квартире уложено, заперто, заколочено, в коридоре корзины, мебель в чехлах. Жена Чернышевского с обоими мальчиками уехала к родным в Саратов и даже лишнюю посуду в буфете заперла. Николай Гаврилович будто бы пошутил за чаем: «Ольга Сократовна все уложила и пересыпала гвоздикой с перцем, оставила только меня и то, что на мне». За чаем сидели Антонович и еще кто-то. Ждал ли он ареста? Ну, такой человек всю жизнь был готов к аресту: Антонович знает, что он перечитал все старые письма, выскоблил все фамилии и адреса, каких не надо, знать полиции, и все уложил пакетами, ясно, понятно — для будущего обыска. Но сказать, что он ждал ареста, — это нет.
— Вы подробно, последовательно!
И Захарова опять начинала про чай, про то, как ходил Николай Гаврилович по комнате, заложив руки, и вдруг раздается звонок, все сразу повернулись к дверям, в дверях заголубело и щелкнула шпора, тут уж всем стало ясно, кто пожаловал. А Чернышевский быстро-быстро повернулся на каблуках, приглашая за собой жандарма. У всех было чувство, как перед дальней поездкой, как на проводах: вот присядут на стулья, а потом встанут, обнимут друг друга…
— Ну что ж, прощай, дорогой Николай Гаврилович!
Она сказала это неожиданно громко, звонко, отрывисто, с душевной решимостью, словно осиротело все ее поколение.
Странден выходил молча, а Ишутин, захлебываясь от возбуждения, шептал всю дорогу, делая два мелких шажка на один крупный и широкий шаг своего товарища. Они теперь жили у родственников, в верхней части города.
— Мракобесию не сдаваться! — сурово проговорил Странден, отвечая скорей на собственные свои мысли, нежели на жаркие слова Ишутина.
На следующий день Илья Николаевич перебрался в квартиру инспектора, Пензенская земля горела под ним: он ждал, дождаться не мог своего назначения. И когда, наконец, пришло назначение, собрался и упаковался в одну минуту.
— Послушай! — Инспектор Иван Дмитриевич Веретенников сидел с ним по-холостяцки в кухмистерской: Анна Александровна с детьми была уже в Кокушкине. — Хоть ты и будущий, как говорят, бофрер, но дружба дружбой, а служба службой. Верни, брат, книги из библиотеки, на сей раз от тебя как инспектор требую. Держишь, держишь, чуть не два года. Думаешь в Нижний забрать — нет, извини, брат, бумагу пришлю! Штраф с тебя возьму!
И Веретенников сдержал слово. В самый день отъезда курьер принес старшему физику бумагу с казенной печатью. Илья Николаевич принял бумагу и расписался в получении. В ней за подписью инспектора ставилось на вид, что за старшим учителем физики Ульяновым числится книг из библиотеки Пензенского дворянского института четыре названия:
Брамбеус. «Фантастические путешествия»;
Тургенев. «Записки охотника»;
«Отечественные записки», 1860 г, №№ 1 и 2;
«Русский вестник», 1860 г., № 3.
Каковые книги со старшего преподавателя физики подлежит взыскать или натурой, или денежною их стоимостью…
Неизвестно, отдал ли физик два перечисленных выше журнала или увез их с собой в Нижний, но бумага за подписью инспектора еще и сейчас хранится в Пензенском государственном архиве.
Глава восьмая
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ
Осенью вверх по обмелевшей Волге шел нарядный пассажирский пароход общества «Кавказ и Меркурий», по тогдашнему времени чудо техники. Он шел от Казани к Нижнему и вез в каюте второго класса молодых супругов Ульяновых, только что повенчавшихся.
Ехать по Волге в медовый месяц было в те годы самым обычным делом, но только весной, когда высока вода, и вниз к Тетюшам, к Ставрополю, к зеленеющим Жигулевским горам, подолгу останавливаясь на шумных, заваленных всякой всячиной пристанях, скупая у болгар нарядные, красивые вышивки, полотнища ручных тканей, у чувашей всякие вязки и плетенья, а у немцев под Саратовом знаменитую сарпинку и деревянные ложки, у татар яркую пестроту посуды, и все, чем богат гений народа, или, лучше, народов, по обоим берегам великой русской реки.
А этот месяц, да еще вверх по реке, был для свадебного путешествия уже и прохладен и неудобен. На мелководных местах пароход неприятно постукивал, скребся о самое дно и дышал от усилий тяжелым, с копотью, дымом, простаивая в пути. Внизу на корме был смрад от сотни замученных переездом крестьян. В онучах, с грудными ребятами, мешками, лукошками или «струментом», они валялись там в одури, пожевывая из ладони скупые корки или кусок огурца, и даже песен не пели, даже не слыхать было, чтобы разговаривали между собой, и сухой плач грудных тотчас же пресекался непрестанным ожесточенным подбрасыванием: «Кш! Кш! Чтоб тебя!» — пока не захватит дух у младенца.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.