Анатолий Ткаченко - Пункт «Люда» Страница 3
Анатолий Ткаченко - Пункт «Люда» читать онлайн бесплатно
«Стлаником пахнет. Веник… Подмести бы. Печка остывает. Аккумуляторы… Людину могилу поправить надо, заросла. Сколько раз собирался!..»
Евсюков поднимается, что-то берет, открывает дверь, идет. Ежится от едкой мороси, слышит под ногами хлюпанье мха. Сворачивает к уборной, закрывается на крючок. Как всегда, вспоминает смутное, родное, давнее. Опять идет. Открывает калитку. Карабкается по скользкой лесенке. И наконец осознает себя: он на площадке — смотрит приборы. Записывает. За площадкой крутой спуск, редкий стланик тонет в тумане, как в мутной воде. Евсюков смотрит вниз, и какое-то мгновение ему чудится, что площадка кренится к обрыву, вот сейчас она сорвется, с грохотом будет ползти до самого моря. А там поплывет. И будет солнце, возникнут пароходы, чайки… Евсюков усмехнулся: «Прямо как поэт делаюсь!» Может, стихи научиться сочинять? За них хорошо платят, строчка — рубль. Константин Петрович в тюрьме поэму написал, одна редакция ответила ему: «Имеются недостатки, однако ярко выражено патриотическое чувство, продолжайте совершенствовать… С уважением…» Ниже подпись неразборчивая. Константин Петрович говорит, что этот официальный документ сильно помог ему в дальнейшей жизни.
Речка Люда,Метпункт ЛюдаИ я, Евсюков.Проживающий тут…
А там можно под рифму — «годы бегут».
Нет, сначала печку затоплю, чего-нибудь соображу для живота. Это главное — материальные потребности. Без них помрешь. А еще сначала радиостанцию включу. Но для этого надо пойти в дом — зачем мокнуть здесь?
И еще прошло два часа. Это по стрелкам будильника, если они не врут. Все другое остановилось — сумерки над печкой и под столом, сырость у двери, туман, облепивший стекла. Куда делись два часа? Были ли они вообще? Были. Евсюков даже головой тряхнул. У него еще и живот не остыл от пищи, и во рту недоваренным горохом саднит. В банке на табуретке прибавилось три окурка. Вроде он спал и вроде нет. Мыслил?.. Все платья, платья какие-то мерещились, яркие, цветастые, тугие на задах, ноги голые, и сам он весь то напрягался до дрожи, то опадал, чувствуя испарину под свитером. Казался себе больным, обиженным, немытым.
Почему все-таки?.. Евсюков хорошо учился, геройство, можно сказать, один раз проявил. В лесах вокруг Медыни немцы оставили много мин. Они рвались по одной-две каждое лето, кто-нибудь, случалось, погибал. У речки Шани был такой чистый молодой березняк, прозванный «минником», куда боялись забредать даже мальчишки: считалось, что там спрятано не меньше десятка мин (и грибов наросло, хоть граблями греби). Евсюков поспорил и пошел. Дрожал, плакал от страха, раза три чуть не умер, споткнувшись о кочки. Грибов не увидел, но пересек лесок. Джон Кирпичов сказал после, что он просто испытал Евсюкова — струсит или нет? — и что он сам будто бы гулял уже по березняку и одну мину палкой выкопал. Врал, пожалуй, дружок, потому что никто этого не видел.
Мать писала, что Джон отслужил и вернулся. Курсы киномехаников окончил, немного поработал, и директором кинотеатра его назначили. (А собирался в Якутию алмазы добывать или матросом в заграничное плаванье устроиться!) Дом со стеклянной верандой отстроил, на учительнице женился, телевизор купил. Мать поплакала, размазав строчки слезами, поставила Джона в пример.
Где-то далеко угрюмо прогрохотало. За моросью, за туманом, среди сопок, распадков, долин. Может быть, под землей? Или в небе? Почудилось — дрогнула земля, поиграли стекла. Сделалось тише, холоднее. А вот уже опять шелестит мхом-лишайником таежный космач, обволакивает землю своими мокрыми едкими щупальцами.
Здесь живут совы и мыши.
«Я уеду, никогда не вернусь сюда!.. Явится Константин Петрович, влезу в вертолет, в Хабаровске рассчитаюсь. И домой. Порву договор, если не отпустят. Я хочу домой. Я подниму камень, на котором написано «Мей», женюсь на Нютке. Это же от меня ребенок родился. И похож на меня — бабки еще тогда говорили. После офицера Нютка аборт сделала, чуть не умерла и больше с ним не путалась. Я ей все прощу. Платье и туфли на шпильках привезу… В деревню поедем, к матери, поработаем год-два, строиться возьмемся. Теперь в колхозах можно жить, особенно если механизатором. Я выучусь. У меня способности к технике имеются, еще в газеты писать буду. Мать-то как обрадуется! Ребятишки!.. И никаких там у нас туманов, мороси, медвежьих сопок. Дождь — так дождь, солнце — так на всю землю. А зеленя в полях, березки по-над речками, церквухи, как прилепленные к буграм свечки… Дышать буду, дышать… Мотоцикл куплю…»
Яркий свет высветлил стену над кроватью, протянув раскосые лучи от окна. Евсюков приподнял голову, сощурился — в голове потемнело, и в следующую минуту понял: где-то над сопками сквозь туман пробилось солнце. Он не удивился, что лежит, но долго думал: когда, в котором часу он опять лег? От печки не веяло теплом, пахнущим сажей, кастрюля с супом, тарелки на столе тошно проквасили воздух. В щель между косяком и дверью сочилась морось, под мешком расползлась лужица, и кажется, кто-то входил, топтался у порога.
«Надо встать, пойти… Куда?.. Встать, пойти…»
Встал, пошел. На дворе, на метеоплощадке, над ближними лиственницами клубился туман, будто его подогрели снизу и он превращался теперь в облачный пар. Лучи подсвечивали белую пену, желтили, розоватили, и, падая в ущелья, в пропасти меж черными камнями обрывов, где-то там, глубоко внизу, вызванивали волнами моря.
Евсюков тряхнул головой, подставил ее солнцу. Беглое тепло коснулось лица, согрело глазницы, как бы наполнив их теплой водой. Но туман под черепом остался — тот прежний, глухой, с моросью. Евсюков больно потер пальцами виски, чуть стукнул кулаком по лбу. Туман, просветлев, тут же сомкнулся в глубине глаз.
«Я пойду… Это просто так… От плохой погоды…»
Он стоял на первой ступеньке Людиной лестницы, смотрел вниз. Гудела, билась о камни речка. За ней, на другой стороне склона, шевелился в елях лишайник — сквозь хлопья живого пара, — отогревался таежный космач. Справа, на твердом уступе, то четко виднелась, то затуманивалась могила Люды: цинковая пирамидка, звезда — капля крови. И кажется, пляшет, вьется над холмиком призрачная, как прохладный парок, душа Люды. А вот и сама Люда… Она вся в белом, легком, только волосы чуть темнеют… И глаза большие, впадинами. Жаль, не видно, какого они цвета. Говорили, что она маленькая, — она высокая, руки тонкие, опущены вдоль платья… Шея тонкая… Вроде она улыбается… И вся колеблется, словно отражение в неспокойной воде.
Евсюков протягивает к Люде руку, как бы желая поздороваться с ней, говорит:
— Люда, зачем ты жила здесь?
Она молчит, улыбается.
— Ты такая красивая… А здесь совы и мыши…
Она колеблется, пляшет, и теперь кажется, что немо хохочет.
— Люда, скажи, а?
Она отдаляется, светлеет, сквозь нее видны ветви деревьев, серый лишайник.
— Люда, подожди!
Евсюков срывается, бежит по краю обрыва, осыпая щебенку. Лапы стланика хватают его за ноги, срастаются у груди, хлещут по лицу. Он раздирает липкую хвою руками, ломает сапогами стебли; вырвав густую ветку, разгоняет перед собой туман, чтобы не выпустить из глаз мчащуюся впереди Люду.
Она помахивает рукой, вроде манит. До нее совсем близко. Она похожа теперь на голубой мерцающий дымок — будто кто-то курит папиросу.
Из-под ног Евсюкова выскальзывает камень, приминает мох, бьется о другие камни и тяжким грохотом взрывается во мгле белой пропасти внизу. И снова тишина. Пусто. Только рвутся о зубчатые, черные крыши сопок сырые, моросящие облака…
В аппаратной негромко играл джаз — далекий бурный, успокоительный. Где-то там, в городах и странах, составлялись синоптические карты, чтобы предсказать людям погоду на сутки вперед.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.