Василий Еловских - Старинная шкатулка Страница 40
Василий Еловских - Старинная шкатулка читать онлайн бесплатно
Скверное дело! Ведь и в самом деле застыть могу. И это тогда, когда все уже мало-помалу наладилось: есть у меня теперь и корова, и свиньи, и огороды. Какая-никакая, а есть и квартирчонка. Уже никто нигде не стреляет, не рвутся снаряды…
Вспомнилось к чему-то. Однажды вместе с двумя нальчикскими журналистами поехал я на «газике» в Баксанское ущелье; там мы поднялись на гору, к руднику, на высоту более чем в три километра от уровня моря. Петлистая дорога была вся разрушена в войну, ездить по ней разрешалось только днем, и то медленно. А мы, как и все репортеры, вечно куда-то спешили. И спускались с горы в темноте (она была по-кавказски густой), когда приближалась полночь. Шофер, вчерашний фронтовик, лихо гнал машину. И вдруг резко остановился, попятился, зло дернул головой и быстро выдавил:
— Обрыв. Чуть-чуть не слетели.
Шофер в самый последний момент уловил в свете фар вместо сероватой каменистой почвы мглу километровой бездны. Днем я видел, как на середине горы нелепо висит грузовик, упавший сверху и зацепившийся за острую скалу.
Прошлой весной шел я возле Тюменского горисполкома. И вдруг с крыши четырехэтажного дома прямо перед моим носом свалилась многопудовая ледяная глыба и, разбившись о землю, обдала меня ледяными брызгами. Шедший навстречу мужчина сказал с нехорошей улыбкой:
— Ну, счастливый ты!
К чему это вспомнилось?
Слабость и вялость пришли как-то внезапно, разом. И вместе с ними навалилась сонливость: захотелось лечь, укрыться полушубком и спать, спать, спать. До смерти хочется лечь. Но я знал: ляжешь навечно. Быстро и незаметно застынешь. Сколько таких случаев бывало в тайге. Укроет-завалит тебя снегом. А потом тело твое растащат зверюги. Последняя мысль по-настоящему испугала меня. Не так страшила сама смерть, сколько то, что тело растащат и сожрут звери. Представил себе, как это делают волки. Пошел быстрее. Буду ходить до утра. Ходить, ходить. Уже совсем не чувствую пальцев ног, ступни будто не мои: раз, раз, раз… Пальцы рук тоже не шевелятся. Снег таял где-то на шее и стекал живыми холодными ручейками по спине. Бешено колотится сердце. Оно кажется мне огромным — на всей груди. Задыхаюсь. Вот-вот все оборвется во мне.
А ведь и в самом деле могу погибнуть! Как глупо! Глупо, глупо, глупо!!! Я ругал себя самыми отборными, самыми погаными словами за то, что поплелся, не дожидаясь утра. Пурга по-прежнему бушевала, свистела и ревела во все свои сатанинские голоса. Снег, снег, везде снег. Кажется, вокруг меня больше снега, чем воздуха. Я никогда не думал, что снег может быть так неприятен, даже ненавистен. Тьма. Снег. И неистовый ветер, аж валит с ног. Ветер, снег и тьма. Тьма, снег и ветер. Шагаю как автомат. С тупыми упрямыми мыслями: «Идти, идти, идти!..» Останавливаюсь. Отдыхаю. И снова шагаю, шагаю…
И неожиданно наталкиваюсь на столб. Точнее сказать, не наталкиваюсь, а близко подхожу к нему. Это была телефонная линия на гладких, не шибко толстых, но и не тонких березовых столбах. Я знал эти столбы. И сейчас не увидел, а, скорее, почувствовал, что это они. Они!..
Спасен! Я спасен! И будто кто-то влил в меня силы. Ноги зашагали легче, быстрее. И тут же едкая мысль: «А сколько еще до деревни?..»
Что-то все же слегка просвечивало в этой темной снежной мешанине, сероватое, блеклое. Я вскоре нашел второй столб. И третий. Расстояния между ними были небольшие.
Шел, шел, шел. Какой глубокий снег. Почему он такой страшно глубокий? Хочется, невыносимо хочется сесть и уснуть хотя бы на пять минут. Хотя бы на минуту. Нет!..
И вдруг я увидел справа сквозь снежное мельтешение красноватый, слабенький, то появляющийся, то исчезающий огонек керосиновой лампы. Это был крайний дом деревни Бор.
«Поживем еще!..»
1986 г.
ПОД ОТЦОВСКИМ КРОВОМ
1Умирал старик. Звали его Петром Андреевичем Дудиным. Было ему восемьдесят восемь лет. Еще осенью он чувствовал себя неплохо, то и дело выходил на балкон и, облокотившись на перила, подолгу стоял там, неподвижный и тихий, как изваяние, раза три-четыре за день спускался со второго этажа, где была его коммунальная квартира из одной маленькой — шестнадцать квадратных метров — комнатки и кухни, садился у подъезда на скамеечку, им же самим когда-то сробленную, и часами сидел, переговориваясь с проходившими мимо жильцами, глядел на широкую улицу, по которой неслись и неслись автомашины, спешили люди, и глаза старика выглядели еще по-молодому живыми, без стариковской белизны и блеклости.
Поздней осенью, когда подстыло и посыпал снег, старик упал возле подъезда. Да как-то неловко, тяжело упал, не сразу поднялся и с той поры занемог и уже никуда не выходил больше. А неделю назад так и вовсе слег. Подолгу спал. Или просто так лежал, глядел на потолок и думал. О чем только ни думал.
Он помнит, когда в этих местах стояли старые российские, деревянные избеночки со слепыми амбарушками, курными баньками и низкими хлевами; на улицах тогда росла трава, избы освещались дымной лучиной, позднее — керосиновыми лампами, постоянной едой были редька с квасом, пареная свекла, морковь, репа и завариха (тесто из ржаной муки, поджаренное на сковородке), а любимой забавой у ребятни считались бабки, чижик да стрельба из лука. Отец у Петра Андреевича всю жизнь слесарничал, имел покос, огород, коровенку, лошаденку и куриц. В лесу он расчистил полянку, выкорчевал ближние деревья и пеньки, обнес очищенную землю жердяной изгородью и засеял овсом. Но все это, видать, не шибко-то кормило их большую (четырнадцать душ) семью, из которых — увы! — уже никого не осталось в живых, кроме самого Петра Андреевича, и они чем только не питались: весной ели сосновые шишки и круплянки, пили березовый сок, летом ходили по грибы, по ягоды, ловили в озере удочками рыбешку, искали в лесу кислицу, пиканы; в огороде — молодой репей, лишь бы брюхо набить (недаром оно у всех ребятишек было большое, как у беременных). И ведь вкусными казались тогда эти самые шишки, круплянки, пиканы, кислица, репей. Лет десять назад попробовал — пожевал весенние шишки и круплянки: господи, какая гадость!
Ничто не вечно в этом мире: знакомые старики повымерли, уже никого не осталось из дружков-приятелей, и не поселок теперь у них, а город: пятиэтажные дома кругом, асфальт и все такое. Интересно ему было наблюдать, как изменяется все вокруг. Церковь сломали. Даже горка, с которой Петр Андреевич в детстве катался на самодельных салазках, и та куда-то исчезла, и на ее месте заводской цех теперь; озеро обмелело, посередке его остров образовался, а на нем как-то совсем незаметно густой тальник разросся, и уже кажется, что вроде бы все время они были тут, остров этот и тальник этот; речушка, что впадала в озеро, весело побулькивая, начисто высохла, оставив в русле засохшие комья грязи и мусор, — все стало другим.
Ночи казались длинными, тягуче однообразными; просыпаясь, он удивительно ясно мыслил куда лучше, чем днем, и многое, с чем он соглашался днем, что казалось ему вроде бы нормальным, ладным, ночью вызывало возражения и даже раздражало. Ночами он часто думал о дочерях, их у него две: Вера, старшенькая, от первой жены, и Зоя — от второй. Первая жена утонула, купаясь в озере, а вторая умерла в позапрошлом году — от старости. Он все с большей и большей теплотой вспоминал о Вере, которая жила в далеком Забайкалье и всегда была как-то в стороне от него, приезжала сюда только в отпуск, вечно чем-то обеспокоенная, нервная, с измятым, все в глубоких морщинах, лицом; он начинал чувствовать какую-то тягостную вину перед ней, хотя раньше ничего подобного не чувствовал. А младшая Зоя, эта вызывала в нем теперь неясную, смутную тревогу, даже настороженность, которую он старался скрывать, — получалось так, что он вроде бы все меньше и меньше понимал младшую.
Петр Андреевич всю жизнь проработал на заводе. Как и отец, слесарем. Но знал не только слесарное, но и плотницкое, и столярное дело, мог запросто сложить русскую печь, подшить пимы, запрячь лошадь, вскопать огород и многое другое мог — ничего из рук не вываливалось. Только вот писать не умел и читал едва-едва, по складам. Чего не умел, того не умел.
Когда Петр Андреевич был еще молод и завидно здоров, то диву давался: как это люди, даже трусливые, малодушные, без страха и паники, вроде бы даже равнодушно встречают смерть. Ведь смерть есть смерть, это не насморк и даже не тяжелая операция. Теперь он понимал, в чем тут дело: умирающий чувствует предсмертную слабость, им овладевает депрессия. Все в жизни становится тягостным, мучительным, ненужным, и трусливый перестает быть трусливым, так же, как храбрый перестает быть храбрым — смерть уравнивает их. Только непонятно, почему старики зовут свою кончину так ласково — смертынька. Он любил жизнь во всех ее проявлениях: был когда-то гармонистом, песенником, плясуном и балагуром (мрачный да нелюдимый разве проживет столько лет), и все знали его в поселке и уважали. Видно, здорово он, будучи парнем, отплясывал и наяривал на тальянке, что даже дочка буржуя — управляющего заводом, златокудрая красавица лет семнадцати прибегала смотреть на него. Ах, как он гордился тогда! Робко заговаривал с ней, даже пытался шутить. И она охотно слушала его. Но все это обернулось для него неприятностью: пришли двое незнакомых сердитых мужиков, одетых не то чтобы по-барски, но и не по-рабочему, и пригрозили:
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.