Иван Елегечев - В русском лесу Страница 5
Иван Елегечев - В русском лесу читать онлайн бесплатно
И все же тяга узнать, что написано в книге, так велика, что однажды перед сном, приласкавшись к матери, я стал ее упрашивать, чтобы она уговорила Зою Петровну почитать книгу. Мать не соглашалась, отнекивалась, но я упорно ее упрашивал, и она наконец сдалась и пообещала мне поговорить с учительницей.
Я был уверен, что Зоя Петровна почитает вслух книгу, ей ведь это ничего не стоит.
Мама говорила с Зоей Петровной, и она согласилась: сегодня вечером она почитает вслух книгу. Что говорить о том, как мы, дети — Монька, Зинка, Митрий и я, — как мы все были рады, с каким нетерпением, ждали мы вечера, когда Зоя Петровна вернется с занятий и сядет за книгу. День тянулся бесконечно, морозное солнце будто остановилось в небе. Взрослые тоже ждали. Бабушка Дуня облачилась в нарядную безрукавку, в которой она ездила в соседние деревни по гостям. Мама оделась в платье с фанбарами, которое она надевала только в годовые праздники. Пузатый пузырь семилинейной лампы был прочищен до блеска, и когда зажгли фитиль, в избе сделалось светло, как днем.
Темнота за окошками сгустилась. На стекле нарисовались пихтовые и березовые ветки и узоры. От двери валил пар. Выли собаки. Снег на улице под ногами прохожих звенел.
На крыльце послышались шаги, дверь отворилась, в избу хлынул пар. Мы ожидали увидеть Зою Петровну, но вместо нее вошел парень в тулупе с поднятым воротником, покрытым седой кухтой. Бабушка Дуня бросилась ему навстречу. Это был племянник ее покойного мужа Павла Натолий, приехавший из города. Бабушка Дуня угостила Натолия водочкой, достав из сундука бутылку. Для сугрева Натолий выпил, стал рассказывать о падчерице Галине, как она устроилась в городе, как учится на швею. Разговор вскоре иссяк, Натолий сидел за столом скучный и вялый, глаза у него посоловели, а язык едва ворочался во рту.
Наконец пришла из школы Зоя Петровна. Бабушка Дуня, усадив ее за стол рядом с Натолием, и ей подала в рюмке. Разговор за столом оживился. Тары-бары-растабары — Натолий так и сыпал шутками. Зоя Петровна заливисто хохотала, показывая белые зубы. А про книгу забыли, будто не было о ней предварительного договора. Я горевал, сидя за трубой на печке. И Зинка с Монькой приуныли, и мой братец Митрий — тоже, на шутника Натолия я смотрел с ненавистью. И Зою Петровну я, кажется, ненавидел в тот вечер за ее смех и радость, которую она не скрывала, сидя рядом с молодым парнем. К довершению беды и моего горюшка, Зоя Петровна с Натолием уединились в угловой комнате, откуда слышались голоса и смех. Тут уж я не стерпел. Мое ревнивое сердце взбунтовалось, в голове созрел мстительный план. Я сказался, что иду до ветру. Я надел свои подшитые кожей пимишки. Я накинул на плечи свою пегую шубейку. Я нахлобучил свою шапчонку из овечьих выпорков. Я, гневный, вышел на крыльцо. Однако вместо того, чтобы постоять у сугроба, я, утопая по пояс в снегу, пробрался к городьбе и выломал частоколину. Выбравшись по своему следу на расчищенную тропку, я приблизился к окну угловой комнаты, откуда отдаленно, из-за двойных рам, слышались голоса и смех, и, полыхая ревностью и жаждой мщения, стукнул частоколиной по стеклу. Звон, треск — на меня посыпались заиндевелые на морозе обломки.
От страха, что сейчас меня будет бить мама за то, что я натворил, я открыл калитку и выскользнул на улицу. Я убегал вдаль по деревне, сам не зная куда. «Куда глаза глядят я убегаю», — думал я, изо всех сил работая ногами.
Я хвораю. Убегая в мороз от расправы, я простудился и хвораю. Сначала я лежал на печи, и мать пыталась было прогнать мою хворь малиной — не помогло. Во мне держался жар, меня лихотило и рвало, и мучил надрывный кашель. Потом меня перенесли на лежанку, что у входной двери в прихожей, над курятником: надеялись, что, может, в прохладе кончится одолевавший меня несносный жар. Но на лежанке возле двери я, видать, еще больше застудился, жар во мне усилился, я стал впадать в забытье. Тогда меня перенесли в горницу, под фикус, уложив меня на деревянный диван и накрыв овчинным полушубком. Но и на диване мне не помогло, я продолжал хворать. Про меня говорили, что я помру...
Лежу. Мне лихо и тяжело, меня душат слезы. То ли себя мне жалко, что меня не будет на свете, то ли — мать, которая неутешно плачет, глядя на меня. Нет, не себя мне жалко, мне жалко маму, я перед ней чувствую себя виноватым, что заболел и заставил ее горевать по мне. А зла к ней за то, что она избила меня за разбитое окошко, я не чувствую. Я знаю, мама добрая, она любит меня. А то, что она выдрала меня ремнем, так это до любого доведись: окно разбил, куда глаза глядят убегал нараспашку, без шарфа, без рукавичек, насилу меня догнали за деревней возле реки...
Я хвораю, меня все жалеют, а про разбитое окно не напоминает никто. На меня обратила наконец внимание Зоя Петровна. Она, бывает, придя из школы, присядет ко мне на край жесткого дивана, на котором я лежу, накрытый полушубком, и жалостно смотрит мне в лицо, на глазах у нее слезы. Я ничуть не стыжусь и не дичусь Зои Петровны, я смотрю ей в лицо, и в сердце у меня радость...
Было долгое забытье. Мама после того, как я выздоровел, рассказывала мне, что я был при смерти, что я уже часовал под фикусом, уже она смирилась с моей ранней погибелью: так, видно, богу угодно... Но добрая Зоя Петровна не пожелала с этим мириться. Выпросив в колхозе лошадь, она съездила в Терсылгай к подруге-учительнице и привезла в пакете лекарство — английскую соль. Меня напоили английской солью, очистили мой желудок и — чудо: жар во мне вдруг стал спадать, я с головы до ног покрылся потом и задышал, хоть и с хрипом, но ровно. «Добрая Зоя Петровна тебя, сынок, спасла, — после не раз повторяла мне мать. — Не будь ее, пришлось бы тебя раньше времени уложить в мерзлую землю». Подумав, мать добавляла еще такие слова: «Да и пресвятой богородице присно деве Мареи я молилась усердно, просила, чтобы болесть тебя отпустила...»
Я — выздоравливаю. Я лежу все еще в горнице под фикусом. Мне не уютно здесь, я прошусь на печь, где тепло, где шуршат тараканы и пахнет лучиной. Мать обещает: завтра я перейду на печь, а сегодня должен лежать здесь, в горнице, на диване.
— Почто завтра, а не сегодня? — спрашиваю я.
Мать отвечает не сразу, на лице ее загадочная улыбка.
— Сегодня вечером Зоя Петровна будет читать книгу, — говорит она. — Как хворал, — помолчав, добавляет, она, — так все буробил про книгу. Все просил почитать. А Зоя Петровна сердцем тужила, что тогда из-за Натолья не почитала.
— Не помню, — говорю я.
— Где тебе было упомнить, когда столько дней лежал без памяти, — говорит мать. — По очереди мы все возле тебя сидели: и баба Дуня, и я...
— И Зоя Петровна?
— И она, голубушка моя, Зоя Петровна, — говорит мать. — Сколько ночей она из-за тебя не спала! Я ей трубку холста, последнюю, в дар подать хотела — не берет, смеется. Тогда я сдогадалась: незачем ей, молодой да культурной, иметь деревенскую холстинку, с гарусной скатеркой перед нею явилась — приняла, не обидела.
Слушая маму, я лежу тихий, умиротворенный, счастливый...
И вот подступил долгожданный вечер. Сначала посинело, потом потемнело в окнах. Звездочки заблестели в верхней стеклине. Зажгли под потолком лампу с голубым абажуром, от него на потолке легла круглая тень. Принаряженные Зинка с Монькою уселись рядком на скамейке, свесив ноги в шерстяных чулках. Братец Митрий устроился на диване, на котором я лежу под полушубком. Тут же и бабушка Дуня в нарядной безрукавке со спицами в руках, мама в своем праздничном платье с фанбарами. За столом, выдвинутом на середину горницы, Зоя Петровна. Я с нетерпением слежу за ее руками. Вот она открыла корку, которую я во сне не мог открыть даже железным ломиком, полистала страницы и читает:
— «Пушкин. «Цыганы...» — Помолчав, она начинает ровным певучим голосом: — «Цыганы шумною толпой по Бессарабии кочуют. Они сегодня над рекой в шатрах изодранных ночуют».
Много-много лет прошло с тех пор, но незабываемо слышу я голос Зои Петровны. Льется река простых русских слов, река, которой выпала судьба не иметь окончания. Нас не станет, новые поколения заменят нас на земном месте, и они уйдут, и новые люди взрастут для духовных и других радостей, даруемых жизнью, а пушкинская река все будет литься и звучать и радовать душу и услаждать сердце.
Огни везде погашены,Спокойно все, луна сияетОдна с небесной вышиныИ тихий табор озаряет.
В шатре одном старик не спит;Он перед углями сидит,Согретый их последним жаром,И в поле дальнее глядит,Ночным подернутое паром.
Надо ли приводить строфы, известные, пожалуй, каждому русскому с малых лет? Маленькая аудитория слушателей, освещенная керосиновой лампой, сидела как зачарованная. Все затаили дыхание. Хорошенькая Монька, выпучив на учительницу глаза, так и закаменела. Узколицая, с кривыми передними зубами, бледная Зинка открыла в удивлении рот. Затих, сидя рядом со мной на диване, братец Митрий. Бабушка Дуня вязала спицами и в такт пушкинскому стиху кивала седой головой. Мама рассеянно улыбалась, часто на себе я ловил ее веселый любящий взгляд. Что до меня, то мои чувства в тот час были неоднозначны. Описать их трудно и, пожалуй, невозможно. Мое состояние можно было бы сравнить с состоянием человека, являющегося свидетелем некоего чуда. Книга — чудо, вот что я ощутил в тот час всем своим существом. Я смотрел на Зою Петровну, и мое сердце замирало от волнения и счастья. Книга, Зоя Петровна, неведомый мне Пушкин — все слилось для меня воедино. Слушал я учительницу, и мне отчетливо представлялось все, что было нарисовано словом. Я видел и изодранные шатры (близ нашей деревни как-то останавливался цыганский табор, за поскотиной цыганы натягивали на шесты свои белые палатки), и Бессарабию (она представлялась мне таежной, как наши окрестья), и чернобородых цыган, и цыганок в длинных разноцветных юбках и шалях на голове с кистями. Видел я и красавицу Земфиру, она, конечно, похожа была на Зою Петровну. А несчастного Алеко со стороны я увидеть не мог, как не мог увидеть со стороны себя. Ибо Алеко — это был я, такой же, как и он, ревнивец. Только Алеко, пылая мщением, орудовал стальным кинжалом, а я — выломанной из частокола палкой...
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.