Глеб Горбовский - Пугало. Страница 5
Глеб Горбовский - Пугало. читать онлайн бесплатно
«Конечно, вернутся, держи карман шире, — ухмылялся про себя Парамоша. — Лет через сто, когда на земле жить негде станет. Под каждым кустом кроватка стоять будет или фабричка небольшая. А баба-то Липа смекает, будь здоров. Это ж надо, в толстовском, можно сказать, предсмертном возрасте — и такой светлый ум сохраняет».
— …Опять же мурашей лесных взять, — стрекочет, разохотилась Олимпиада. — Глянешь: делом во как заняты! И все толково. Кто поклажу несет, кто порожняком бегит. И все путем. С пользой. Потому как — налажено. А сунь палку в их опчество, пошевели — и сразу смушшение, беготня без пользы. Отбери у них то, что заведено испокон, — счезнут. На свежее место переберутся. Неспокой — вот беда. Смутить кого хошь нетрудно. Особливо ежели под винцо. Избы те, что ли, сами заколотились в Подлиповке? Взять хотя суседей моих по правую руку. Друг дружку назубок знали. С ихней старой, с Софронихой, в куклы играла при царе Киколаше. Детей у нее было, как картошин на ботве в сухой год, — мал мала меньше. И все жалкенькие, хворые. Умирали один за онным. На после войны осталась единственна дочка. Самая жилистая уцелела. Взамуж ее отдали за инвалида безногова. Потому как неказиста была, криклива, навроде припадошной. А вся у их беда от каво? От Софрона самово. Пил он — жутко дело. Первый скандалист, горлопан. Как пришел еще с гражданской весь всколыхнутый, так опосля и кричал до смертного часу. Это он первый в Подлиповке прибор смастерил, сображатель! В бане гнал, в бане мылились, пьяные. В бане ево и кондрашка хватила. На полке. Боялась я ихнева соседства, быдто огня. Все казалось, что вспыхнут они вот-вот. Добро бы сам один пил — так и деток своих, как кутят неразумных, макал в нее, паразит, царствие небесное! И зятя безногова успел в науку змеину залучить. И смерть к тому зятю тоже в баню пришла: от дровяного угару сомлел. Накурил винишша на приборе, каменку раскалил, затворился, закупорился и давай париться, покудова мозги не потемнели. Там и преставился. Жена инвалидова, суматошная кликуша, старуху мать бросила и на железку работать определилась — вагоны подметать. Софрониха еще пушше затосковала. Как я ее ни отговаривала — померла. Дом зашили. Остался прибор. Из людей таперь никого… Через улицу, насупротив от меня, — Егорычевых дом заколочен. Сам Егорычев из ермаиского плену пришел через пять лет апосля победы. Бабу свою, когда вернулся, бил смертным боем. Спрашивала я, когда на красненькое за рублем ко мне приходил: пошто бабу бьешь, измываесси? Ждала ведь она тебя, убивца. А вот за это и бью, что ждала. За святость за ее, стало быть. Весь мир черный, а она, глядите, белая. Ушла от него в леспромхоз баба. И сыновей подростков увела. Сговорилась там с шофером командированным, городским. Пожалел, видать, побитую. Объединились на время. Егорычев пошел ее разыскивать. Не верил, что овца кусаться стала. Пошел искать свою, а встренул чужую, леспромхозную с дочкой. Привел их к себе домой, в Подлиповку. Жили тихо, однако недолго. Вдруг история: с падчерицей сошелся. Баба, которая мать падчерицы, в чулане повесилась. Егорычева осудили опять. Девка счезла. Вернулась прежняя женка, посмотрела такое дело — пусто кругом — жить в Подлиповке не стала. Тем более дети подростки уже фэзэушниками приняты. Замок повесила — счезла… У Петровны, через хозяйство от Егорычевых, старик, когда дети разъехались кто-куда подальше, умом повредился. Взял топор, иконы стал рубить. Петровна кинулась Богородицу спасать. Так он ей четыре пальца на правой руке и отхватил. Старого в специяльный дом для сумасшедших людей определили. Сама Петровна к дочке в город съехала. Михеевы, суседи Егорычевых по леву руку… A-а, да што говорить! Спортились, быдто споили чем. Кого ни взять — все то же: не хромает, так боком ходит. Дьявол захомутал, онно слово. Пили безбожно, вот и жить неможно. Вся и причина в науке той змеиной. Ты-то, Васенька, извини за любопытство, — сопротивляисси или в согласии с ей?
— Это что же… о пьянстве, что ли, речь? Сопротивляюсь, Олимпиада Ивановна. Иногда, конечно, подкатывает и под меня. А вообще-то сопротивляюсь. Напрасно беспокоитесь.
Олимпиада Ивановна засмущалась, поняла, что обидела ненароком жильца, кинулась к лежанке, отпрянула. На табуретку скрипучую присела, руки на груди скрестила, носом громоздким в перекрестье рук уткнулась, заслонив тем самым улыбку свою виноватую, что появилась на спящих, измученных морщинами губах.
— Сынок, не серчай. Я ведь к тому, что не маленькие мы. Со всем откровением к тебе опять же… Как мама. Прости глупую. Дело-то какое: я хоть и не люблю про нее разговоры разговаривать, а не за горами уже. Даже не за пригорочком. За порогом.
— Не пойму чего-то. Про водочку опять или про что?
— Про смертушку… А коли так — со всем, значит, откровением к тебе. И по той части: пожелаешь — мигом спроворим. На Софрона приборе и выкурим.
«А бабка-то говорливая попалась», — поморщился Парамоша.
— Откровенность за откровенность, Олимпиада Ивановна. У вас я не по собственному желанию очутился, а по воле случая. Этакий подкидыш…
— На все божья воля, — вздохнула баба Липа удовлетворенно.
— В данном случае — не божья, а ваша, Олимпиада Ивановна, добрая воля не дала мне, грубо говоря, копыта отбросить. За что благодарен вам по гроб. Верю, что порыв спасать меня от погибели был у вас искренним. Еще раз спасибо. И за приглашение зимовать… А теперь не менее естественный вопрос: чем отплачу? За оказанное добро?
— Да што ты, Васенька, сынок, да разве ж об етом спрашивают? Да радость-то какая, что живой-невредимой! Это тебе, кормилец, спасибо, что помочь мою принял, не отвернулся.
— Ну, это уж слишком… Я понимаю, вы хоть и родились при царе Николае, однако воспитывались в наше деловую, атеистическую эпоху. Короче, что мне для вас сделать? Хотя бы по хозяйству?..
Парамоша, занавешенный от мира дырявой, из довоенного тюля тряпицей, приподнялся малость на лежанке, подпер замшелую скулу рукой, глянул в дырочку, решив понаблюдать за старухой.
Олимпиада сидела на табуретке, все так же скрючившись. Будто провинилась в чем. В избе было сумрачно. Уличный свет, дождливый и серенький, просачивался в маленькие оконца как бы нехотя. И не мог Парамоша разглядеть, не уловил он в Олимпиадином лице едва приметного душевного жара, возродившего на ее щеках жалкое подобие румянца.
— Ежели помру при тебе — сопчи, куда следует. Чтобы крысы не объели. А денежки похоронные за божницей. И еще… книга у меня есть божественная. Старенькая. Открой, где откроется, когда преставлюсь, и прочти оттуль пару слов. Вот и вся просьба. И — забудь! И в голову не бери! Это я на всякий случай, Васенька. Мало ли што. Прости меня, грешную, и забудь. В четверг автолавка приедет. Юру-шофера попрошу краски тебе привесть. И карандашиков с альбоном. Рисуй на здоровье. А про то, што я сморозила, забудь.
— Откровенно говоря, испугали вы меня, Олимпиада Ивановна. Своей просьбой. Впервые ко мне так… Никого, понимаете ли, не хоронил еще. Не приходилось.
— Понимаю, сынок. Потому и прошу тебя Христом-богом, что дело неприятное. Хотя — что уж тут такова? Решенное дело.
— Ну, знаете… Не приходилось, одним словом.
— Дак ить придется. Ты еще молоденький. Не меня, так еще кого снаряжать придется. Лиха беда начало, — улыбнулась баба Липа невинным образом, задрав лицо вверх, к Парамошиному укрытию, и так облегченно вздохнула, будто не только тягостный разговор их позади остался, но и все, о чем в этом разговоре поминалось, — тоже.
Миновало десять трезвых, стерильно чистых дней с тех пор, как Васенька Парамонов объявился в Подлиповке. Давно пришел он в себя; царапины и синяки слиняли, подсохли, отмякли в Олимпиадиной баньке душистой. А главное — отхлынула от него тяжесть прежнего образа жизни. Тяжесть отхлынула, а сам образ в сознании не размылся, маячил в некотором отдалении и как бы взывал, подзуживал, подбивал на прежние подвиги.
Все здесь, во вдовьей обители, если не радовало, то усыпляло, баюкало, сулило тишину в мыслях — ни завывания машин за окном, ни рычания радио, ни интеллектуальной матерщины раскрепощенных нравственно дружков, и если что и раздражало теперь, так это — необычное, среди ночи и по утрам возникающее, какое-то тявкающее, собачье пение Олимпиадиного петуха. Сама старуха объясняла этот петушиный феномен так: «Прокофей Сохатый, лесник тутошний, цыпляток в байне своей этто вывел. От безделья. На пенсии он теперь. Не ведаю, как он их там собразил — сам ли на их сидел, а можа — електричеством подогревал, — оннако по первым проталинам разбежались они у яво по всей Подлиповке. Изо всех три петушка уцелели, которых кошки да вороны не сничтожили. И што он, окаянный, петушкам энтим причинил, операцию какусь проделал, только запели они у яво не «кукареку», не как все руськие петухи поют, а со взбрехом, будто собачки. Ко мне белый петушок прибился. Полковник Смурыгин красного облюбовал. Возле самого Сохатого — черный притерпелся. А курочек — нету. Петушки без курочек обходятся. Можа, он им еще каку операцию собразил».
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.