Джузеппе Маротта - Золото Неаполя: Рассказы Страница 11
Джузеппе Маротта - Золото Неаполя: Рассказы читать онлайн бесплатно
Да, но разве любят они друг друга, дети семей, задавленных нуждой? Когда суп разлит по тарелкам (мать всегда разводит его до полной прозрачности, чтобы было больше), когда хлеб нарезан и каждый подсчитывает поры в чужом куске, в этот момент — спрашиваю я вас — в этот момент любят ли друг друга братья и сестры, любят ли они друг друга за столом? «Сегодня умрешь ты, и твою порцию съем я, а зато завтра умру я — хорошо?» — вот какие мысли лезут им тогда в голову.
Под неуловимыми движениями рук девочек еда словно испаряется, их острые зубки даже не пришли в движение — если хотите, можете проверить: их дыхание пахнет лишь конфетами, причастием и надеждой, — и тем не менее лучшего куска мяса уже нет… вот он был, вот еще следы соуса на тарелке, вон какой он был большой, с гребешком жира, или нет, лучше с бахромкой из нервных волокон, которую можно жевать целую вечность и после которой во рту надолго остается вкус жаркого и воскресенья. Больно толкают друг друга выставленные на скатерть локти, сквозь занавеску просвечивает алое солнце, вода в бутылке свинцового света, крошки подрагивают на скатерти от нашего дыхания; тот, кто в этом доме не питался бы еще и завистью, тот оставался бы вечно голодным. Дорогая Мария, я убежден, что вдали от тарелок наша взаимная привязанность была безгранична, каждому из нас следовало бы просить у другого прощения за свое воровское, в ущерб брату или сестре, появление на свет: прости меня за то, что я родился, дорогая сестра, ведь и я тоже, когда мы играем камешками или пуговицами на площадке лестницы, я тоже не вспоминаю о том, как это было несправедливо, что, родившись, я уже нашел в этом мире тебя; я не убиваю тебя, видишь, я даже целую тебя и треплю тебе волосы и засыпаю наконец на твоих тонких, как прутики, коленях. Вот оно, наше детство — каждодневная ненависть и каждодневное примирение: я хотел бы видеть тебя мертвой, черной среди белизны тарелок, и крестик на том месте, где была твоя ложка, но до обеда и после обеда я так тебя люблю!
Но хочешь не хочешь, а человек растет быстро. Сестра стала ужасно длинной, ноги свешивались у нее с кровати, и мать, проснувшись, укутывала их шалью, которая тут же разматывалась и свисала с них, как знамя, держась только на больших пальцах; сколько раз я смотрел на эту серую тряпку, когда утро навевало на меня свой сладкий и непрочный, свой обманчивый сон; солнце в этот час било прямо в лодыжку сестры, как в зеркальце, а на противоположной стороне кровати, на подушке, я видел ее волосы, казавшиеся в полумраке странно синими, и думал: «Какая она красивая!»
Дорогая Мария, в ту пору ты стала настоящей красавицей, стройная девушка с огромными глазами и ртом, испуганным и восхищенным робкой лестью губной помады; все это наполнило меня новой ненавистью, я стал ревнив, я караулил тебя, я тебя тиранил! Я был тогда очень горяч и схватывался со всяким, кто слишком долго смотрел на Марию, я устраивал дома и на улице сцены, вспоминать о которых мне сейчас немножко стыдно и немножко смешно. Закрой это окно, я не хочу, чтобы ты читала Да Верону, а я тебе говорю, перестань дружить с этой Капеццуто и т.д. Она упрямо сопротивлялась. Непослушание так естественно в женщине, она говорила «да», а в самом деле это было «нет»; однажды я схватил ножницы и обрезал ей волосы.
За этим для бедной Марии последовало два месяца домашнего заключения; она отомстила мне тем, что стала притворяться безумной и безучастной! Например, вместо того чтобы есть, она брала макаронину и накручивала ее себе на палец, бормоча: «Завтра я выхожу замуж», а то вдруг начинала петь хриплым мужским голосом, словно пародируя Вивиани, но лицо при этом у нее было серьезное и страдающее, словно отторгнутое от тела, которое существовало само по себе; а иногда она три-четыре часа подряд мыла руки в тазике: окунет и вынет, вынет и окунет. «Не обращайте на нее внимания, — говорил я, — она разыгрывает комедию». Но однажды я заплакал на груди у матери, и Мария наконец выздоровела.
Дорогая моя сестра! Появился мужчина с торжественным предложением руки и сердца, и самые влиятельные из наших родственников сумели оградить его от меня. Вот когда мы расстались уже навсегда, я и Мария; время, когда она учила меня всему, что знала, прекратило свое течение, оставшись за этим поворотом. Я приходил домой все позже, чтобы не встречаться с Анджело; они сидели на террасе, и бабушка сторожила их, перебирая четки. Помню, что как-то раз бедной старухе понадобилось отлучиться, но она столь твердо решила ни на минуту не прерывать своего бдения, что лишилась чувств — потом ей сделали внушение врач и исповедник. По воскресеньям обрученные выходили гулять вместе со всей семьей, целой маленькой процессией; меня тоже приглашали, но я говорил: «У меня есть дело» — и исчезал; однажды мы столкнулись лицом к лицу, когда они выходили из кинотеатра «Зала Рома», я поздоровался, притронувшись к шляпе, и, не обернувшись, прошел мимо; я чувствовал себя одержимым и проклятым, как Отелло, огни улицы Толедо мгновенно потухли, и вскрикнула скрипка в руках у нищего. Когда Мария вышла замуж и уехала, меня то ли не было в Неаполе, то ли я был болен.
С тех пор в течение более чем двадцати лет мы почти не виделись. Разрыв так и остался окончательным; мы знаем друг о друге, что мы живы, но это все. Она живет в городе, в котором мне никак не удается побывать; правда, ко мне часто приезжают ее дети. Ее третий сын, Ренато, учится в миланском университете. Он мне нравится. Мне кажется, он очень похож на моего сына. Мы гуляем, болтаем, но я сам не слушаю, что говорю. В это время я незаметно его рассматриваю, изучаю, расспрашиваю. Расспрашиваю его запястья, его волосы, его походку, его манеру смотреть на людей и на вещи, на свет и на тьму. Дорогая сестра, сейчас у каждого из нас свое собственное небо над головой и своя собственная почва под ногами. Так что же, от этого мы больше не брат и сестра и даже не друзья? Но кто знает тебя лучше, чем я? Мне хотелось бы предъявить тебе какой-нибудь счет, последний счет, который после стольких лет разлуки снова связал бы нас друг с другом. Но я ничего не могу придумать. Может быть, упрекнуть тебя в том, что не мои руки ты будешь сжимать, умирая, и не твою руку я буду искать в такую же ужасную минуту? Какая чушь! Вот разве что Ренато… Ведь когда ты его носила, ты была еще переполнена нашими общими воспоминаниями. Он болтает себе, болтает, а меня так и подмывает прервать его восклицанием: «А помнишь, как тот старичок прищелкнул пальцами и закричал, что хромой привратник — это, конечно же, дон Эудженио, и привел нас домой в один миг? А помнишь, как хотелось есть летними вечерами, когда день все не кончался и не кончался? А помнишь, как я сходил с ума, когда ты сказала, что не бросишь дружить с Капеццуто, и если бы я не заплакал, ты так бы и не уступила? А ты никогда не чувствуешь, засыпая, что со щиколоток у тебя свисает старая шаль? Помнишь? А помнишь?» Прости меня, дорогая сестра. Я сам не знаю, что говорю. Конечно, я никогда не стану так разговаривать с Ренато.
Хлеб с солью и оливковым маслом
Вот что я вам скажу: сегодня мне хочется хлеба с солью и оливковым маслом. Такое желание возникает у меня довольно часто, без особых на то причин, я чувствую, что мне хочется хлеба с солью и оливковым маслом, но не спрашивайте меня почему, я не смог бы объяснить; видимо, хлеб с солью и оливковым маслом так же входит в нашу наследственность, как цвет волос или предрасположенность к туберкулезу. В Неаполе хлеб с солью и оливковым маслом — это предпоследнее из возможных блюд, он идет сразу за супом из требухи, а прямо за ним уже только семечки или просто ничего. Появление хлеба с солью и оливковым маслом в неаполитанском доме означает, что все кончено: кончились деньги, кредит и молитвы, — но и тогда в кухонном шкафу всегда найдется несколько капель масла на дне бутылки, кусок черствого хлеба, щепотка соли в банке и сладкая вода Серино[12] из ближайшей колонки. В наших краях согласны с тем, что хлеб с солью и оливковым маслом — это фактически суп, но никогда, с тех пор как он впервые появился на столе, его не подают между закуской и вторым блюдом; и тем не менее это, конечно же, суп, тем более что летом его хочется есть холодным, а зимой — горячим; впрочем, в нашем доме отдавали предпочтение нейтральной — ни теплой, ни холодной — воде из бутылки, которая ни то ни се.
Я тоже умею готовить хлеб с солью и оливковым маслом; в 1926-м в Милане я пробовал это дважды, и оба раза получилось очень хорошо. Не нужно обращать внимание на свинцовый цвет, в который окрашиваются, пропитываясь водой и разбухая, куски хлеба; нужно аккуратно полить их маслом и посыпать солью, а в худшем случае просто вообразить, что вы это сделали: в конце концов вы все равно сядете и все съедите. В нашем доме, когда на обед или ужин подавали хлеб с солью и оливковым маслом, было принято не застилать стол скатертью: нам казалось, что для стола это траур даже больший, чем для нашего аппетита, и мы уважали его горе. Мать, правда, говорила: «Ах, если б это видел ваш отец», но и только; обычно она легко плакала, но слезы могли бы испортить суп, а какой смысл был есть его пополам со слезами?
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.