Владимир Хилькевич - Люди божьи собаки Страница 11
Владимир Хилькевич - Люди божьи собаки читать онлайн бесплатно
Работа нашлась в колхозном коровнике, к нему нужно идти через сосонник, но это никого не пугало, к лесу были привычными. Ходили три раза в день — на рассвете, с первыми петухами, в обед и вечером. В перерывах сено косили на лесных полянах для свойской скотинки, поле вспахивали и картошку садили, и пололи, и урожай убирали, снопы молотили да на мельницу зерно везли… Так и катилась жизнь суетным колесом. В ту пору все так жили, в гнетущем труде. Ели не сладко, спали не долго, но жизнь, спасибо, была уже спокойная, без немцев и «воронка» по ночам, можно жить.
Вот только тесть Алексея, старший Конопляник, запойно пил, и по вечерам, возвратившись домой с работы, бил жену на глазах у детей и внуков. Стася тогда уже и девочку родила, и та топтала маленькими ножками мягкую травку двора. Все взгляды обратились к Алексею, он один остался защитником большой семьи. Однажды не выдержал, вступился. Тесть, хмельной, бросился к жене с топором. Алексей в сердцах его же и ударил этим топором. Оправдывая Алексея, Стася говорила матери: «Горячий после ранения, психованный». А мать-то знала: не в ранении причина. Еще из лесу, из партизан Алексей вернулся ожесточенным. Он видел слишком много для своих лет крови.
Осиротел невезучий хутор. Когда-то, говорят, здесь птицу вещую обидели.
Старого Конопляника надолго, чуть ли не на год, увезли в больницу, не одну операцию сделали, и он вернулся домой худым, немощным, старым. Заглянув за черту, больше в запои не пускался, да и не мог, изредка по причине брал рюмку, не больше. Старался тянуть, сколько мог, свою семью и семью старшей дочери: Алексею вышел большой срок.
От Алексея приходили редкие письма. Когда много позже разрешили свидания, мать набралась сил и поехала к нему в архангельские леса. Увидела похожего на отца хмурого мужика с плохо спрятанной тоской в глазах. Он поцеловал ей руки, спасибовал, что приехала, на глаза показалась, от детей привет привезла. В минуту откровения признался, что вряд ли долго протянет. Деревья сырые, смолистые, тяжело валить пилой-двуручкой и на себе к просеке таскать — для этого тело не дырявое требуется, а его раны давали знать о себе все больше.
Мать слезами умылась, велела сыну терпеть, просить сотоварищей, чтобы помогали, — он улыбнулся скорбно в ответ, кивнул головой. И мать увидела столько обреченности в этой улыбке, что поняла: Алексея надо спасать.
Она стала его спасать. Из Архангельска-далека поехала не домой, а на Западную Украину, где служил когда-то Алексей и где его прокололи вилами мужички из местных, прорываясь за кордон. Нашла ту самую заставу, и начальник ее, сумев понять материнское сердце, вспомнил давнишний случай на границе и написал обо всем подробно куда надо — отдал Алексею должное.
Дома ее ждало новое несчастье: от грозы сгорело полхутора, как раз Алексеев дом с постройками, и Стася с детьми перебралась в соседний, к родителям, там было тесно и неустроенно.
Колхозного председателя мать просила на коленях. Тот упорствовал и кричал на всю контору, что никуда он писать не будет, что если он начнет выгораживать всех бандюковатых, то сам очутится на Соловках. Что это ничего не значит — передовик, не передовик, нечего за топор хвататься, сначала нальются водкой до краев, а потом детей сиротят. Что никто не примет во внимание его ходатайство, парень не отсидел еще и полсрока, а если и отсидел, то все равно пустое это дело.
Мало ли что кричал. Но к прокурору района на переговоры ездил дважды. И характеристику дал Алексею справедливую. А в конце добавил про дом, что сгорел, и про семью — бедствует, мол. И все это было чистой правдой.
И еще какие-то бумаги собирала мать. Помогать ей взялся местный учитель Евдокимович. Тот детей Алексеевых пожалел. А когда собрала все, поехала в Москву.
Из десяти лет Алексей отсидел семь. Помогло, что за все эти тяжкие годы он ни разу не психанул.
Вернулся чужим, постаревшим. Жить под одной крышей со старшим Конопляником не захотел, устроился работать в городе, забрал своих. Долго снимал времянку на въезде в Слуцк, рядом с цыганским поселком, потом получил от работы жилье. По выходным наведывался к матери. Приедет, посидит рядом на лавочке, покурит молча. И назад поедет с десятком яиц в сетке — гостинец внукам от бабки.
СиротыПесен вдовьих она знала много, да и времени у нее хватало, чтобы повторять, не забыть — вся жизнь. Раньше сладка ей была в этих песнях горькая вдовья печаль, сейчас они ее пугали — боялась, что на ней вдовы не кончаются, на ее детях счет сиротам не обрывается.
Сиротских песен она тоже знала немало. Бывало, пела своим неоперившимся птенцам у колыбели, пела вроде как одному, самому малому, а слушали все, свесив головы с печки, приподнявшись на локоть с постели, брошенной на широкие полати.
«Посеяла маки над водою, заросли же маки лебедою. Нету у меня маку — ни маковки. Нема у меня ни отца, ни матерки. Нету у меня ни братка, ни сестрицы, нема и братовой молодицы. Ой, не с кем стати постояти, нет кому горе рассказати. Все мои подружки рано встали, хорошую долю разобрали. А я, молодая, заспалася, мне плохая доля засталася…»
Эти песни по вечерам часто заканчивались слезами. Она редко позволяла себе плакать громко, навзрыд. И она, и дети с малых лет приучены были плакать молча, стиснув зубы, — это были тяжелые слезы, но они так привыкли. Выплескивая свою недетскую обиду на голод и холод, на постные щи за заслонкой в печи, на пустой шкафчик, где положено лежать хлебу и салу, на пустой красный угол, где положено сидеть отцу, они плакали — молча, глухо, и обида не уходила, как обычно она уходит с детскими слезами. Лучше бы они плакали громко, взахлеб, жалеючи себя, свою мать и даже отца, которого не видели, а кто видел, тот уже не помнил. Нет, они не облегчали душу этими слезами, а наоборот, после таких песен и таких слез в их глазах и словах добавлялось взрослости, и мать потом будет жалеть об этом, глядя на Алексея с арестантским номером на фуфайке, на озлобленность Вольгочки там, во ржи, на вечно недовольную ее младшую сестру, на жалкого Мышку и буйного во хмелю Лёдика.
Она не любила этих песен по вечерам. Но когда после очередной ссоры с кем-нибудь из них ей хотелось единства в семье, пусть даже такой ценой, она пела что-нибудь о сиротах, и они все опять молча плакали, и она плакала вместе с ними. Жалея их, она и себя считала сиротой. Жена без мужа — сирота.
Врагу она не пожелала бы таких песен и таких слез.
По ночам, когда они все наконец засыпали, наплакавшись, ей снились сироты, много сирот, большие толпы сирот, бредущих мимо ее дома и просящих у нее нестройным хором детских голосов подаяния, бродивших бесцельно в поле, угрюмо идущих мимо их деревни; у одних на боку, как и положено сиротам, болталась холщовая сума, у других ничего не было. Толкались среди них беловолосые и черные, словно цыганята, и русенькие; лица их она не различала, только хорошо помнит, что цветом волос они отличались друг от друга.
И были среди них женщины, которые ни о чем не просили, а только молча глядели на нее и отходили, и сновали в полях, и одежды на них были странные — длинные, но какие-то бесцветные, она не помнит их покроя и цвета.
Эти бесконечные толпы сирот прошли, можно сказать, через всю ее жизнь. Они приходили не каждую ночь, но все же часто, не давая о себе забыть, и она устала от них, и ей хотелось что-то такое сделать, чтобы этот сон отвязался от нее. Однажды в воскресенье она села в автобус и поехала в Слуцк в церковь, и поставила свечки Федору, Вольгочке, и еще одну — сироткам, которые снились. Свечка Федору погасла, и она еще раз уверилась, что он жив, и обрадовалась этому. Сироты не перестали сниться, теперь все они держали в руках по свечке, и ветер то задувал, то возвышал пламя свечей, и она боялась, чтобы от этого огня что-нибудь не случилось, чтобы не загорелось все на свете, ей было страшно. Она думала, что нет большего греха на земле, чем осиротить дитя. Ее счастье, что она не плакала по ночам, когда видела этот свой сон, потому что какое же сердце выдержит столько боли и столько слез?
Сердце болело еще потому, что на ее детях сироты не кончились. Даже в ее семье появились новые сироты. Она бесконечно жалела сына Вольгочки, который тоже не знал своего отца, а болезнь и людская нетерпимость отняли мать. И она думала о нем постоянно.
«А на бору, на борочку, там ходили сироточки. Собирали ягодочки. Собиравши, говорили: „Нам сести поести, бо некому домой нести? А мо понесем у тую крамку, где купляють татку и мамку? А все крамки обносили, татку и мамку не купили. Бедныя сироточки, неразумныя, маленькия“».
«Вот видите, свечка Федору в церкви сразу и погасла. А никого близко не было. А погасла так, как будто дунули». И она сразу поняла, что он — живой.
О том, что муж ее живой, первой сказала сразу после войны цыганка на Слуцком базаре. Молодая такая, яркая цыганка с большими глазами. Хотелось на нее смотреть. И руки, когда гадала, были у нее теплые, не чужие. Сказала, что живой, только далеко. «Конем не доедешь, машиной не доедешь, только птицей жалезной долетишь. Думает он о тебе, потому не пишет. Напишет, но не скоро». Над этой загадкой она ломала себе голову всю оставшуюся жизнь.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.