Владимир Маканин - Отставший Страница 16
Владимир Маканин - Отставший читать онлайн бесплатно
— Не отстал! — твердо сказала она.
— Ночь?.. Утро?.. Не отстал я?
— Да день, день еще. Спи... Да вон же мужики наши — золотишко моют. А ты спи.
И, покачав головой, баба вновь вздохнула: вот несчастный...
Но через какое-то время он опять вскочил:
— Не отстал?
— А ну, ляг! наказание чертово! я тебе сейчас как по башке дам!
Баба толкнула его. Уложила. Наконец он задышал ровнее. Заснул.
Ей вновь сделалось его жаль, она зачем-то взяла и подержала его перебитые, чуящие руки — смотрела на них. Одна рука вдруг сонно развернулась, как бы раскрылась ладонью. Баба негромко вскрикнула: «Ой!..» — и выпустила. Его рука так странно лежала: лежала ровно вдоль тела, но перебитая кисть как-то нелепо выкручивалась, словно и тут во сне раскрытая рука то ли что-то искала, то ли робко просила у бога. Рука была как застывшая, как бы протянутая. Баба еще раз осторожно, опасливо потрогала ее.
Позвонил отец и сказал, что этой ночью было совсем плохо — он все бежал во сне, бежал, и проваливался, и оступался в снегу с ухающим сердцем. Он уверен, что в какую-то ночь сердце не выдержит, потому что нет больше сил, пусть наконец я совсем отстану, пусть я умру, но пусть мне это больше не снится.
Отец рассказал, что во сне были новые подробности: он бежал по медленно поднимающейся горе, всюду там заснеженные кусты, камни, машина грузовая была уже далеко, — и вот, задыхаясь, отец приостановился и увидел вокруг еще несколько отставших. Да, увидел людей! Один отставший сидел возле камня. Другой валялся прямо у дороги. Они оба уже смирились и были спокойны — они уже не бежали.
— Во сне я подумал: если бы я мог, как они... — И голос отца дрогнул.
Он сказал:
— Я все про сны да про сны. И ничего не говорю о маме — как тебе такая забывчивость?
— Но ты говорил, что иногда плачешь о ней. По дороге, когда идешь в магазин.
Он кивнул (там, в Подмосковье, в телефонной будке он кивнул):
— Да, да...
— На нарах, — Лера пересказывала Василия, — жизнь совсем другая. Там особенно важно чувство товарищества. Вот надо втихую что-то пронести... или обойти шмон. Вскрик! — и люди собираются в одну секунду. Не базаря и не раздумывая (быстро, как перед побегом), каждый рассказывает, что знает и что умеет. Рассказывает кратко. Не хвастая, не преувеличивая. Но и не преуменьшая своих данных. Опыт — дело святое. Общее!
— Вчера Василий и его старый друг по нарам Эдуард решили пронести бутылец. Вот настоящие мужики: я слышала, как они говорили. Слова прямы, угрозы кровавы. Они решили пронести сразу четыре бутылки. Сказали, что спрячут сами и пронесут сами. А я буду только отвлекать. Сумку (пустую!) отдали мне. Пока, мол, на пропуске тебя, Лерка, проверят и общупают, мы бутылки пронесем — я даже струсила. А потом думаю — плевать, пусть щупают, надо — значит, надо. Но тот, который у проходных ворот, постеснялся меня щупать, представляешь! — у него оказались руки грязные. Он даже оглянулся на рукомойник, не сбегать ли помыть, а потом меня пощупать. Но постеснялся... Так что Василий и его друг по нарам Эдуард прошли легко. С бутьшками мы после отправились на могилу какого-то их третьего друга, который тоже был с ними на нарах, а потом уже здесь умер...
Когда в Москве мы ходили вдвоем по тоненькой тополиной аллее и когда я говорил о несломленных (и о сломленных) людях, говорил о воздухе, который при выстрелах ударяет по затылку, говорил о колючей проволоке, о нарах, о братстве, о песне в полуночный час, Лера шла рядом и тихо слушала. Молчала. Иногда она робко кивала, соглашаясь. И молодые топольки тоже тихо шелестели, их шелеста, впрочем, тогда еще не было, не существовало, они только шевелили беззвучно тощенькой листвой.
Чаще всего мы гуляли по той тополиной аллее, что возле общежития нашего вуза, пока не оказались в Новостройном и на Хоне-Десновой — там, где Урал, несколько разворачивая свой могучий кургузый хребет, начинает переходить в Сибирь и где среди других гор стояла удивительная гора, ровно возвышающаяся, с продольными холмами.
Лера говорила:
— Ну что?., ну что ты насупился, как ты мне (нам!) тут надоел! твоя постная рожа портит пейзаж — а еще уралец!
И снова:
— Проваливал бы наконец отсюда — чего ты тут околачиваешься?!
И нарочито грубо:
— Ну чего, чего смотришь — уйди, мне пописать надо, пойду за горку, потому что не хочу дышать барачным сортиром. Да не провожай же меня! Ты что — оглох?!
А я действительно оглох, я не видел временами и не слышал. И больно было. И казалось, что мне было бы легче, поддаваясь жизни, видеть ее исказившиеся черты, ее болезнь и даже гибель, чем это ее преображение. Жесткость, грубость ее казались необъяснимыми. Я молчал, только цепенел. Только чувствовал вдруг уколы в груди, в сердце, и было так жаль ее, и было неменяющееся ощущение, что я ее теряю, теряю.
— Вертухай?! — рассказывала Лера. — А ты знаешь ли, как появился вертухай?
Тот спор, когда перебирают все возможные и невозможные толкования слова, уже возник, и сначала сама Лера утверждала, что смысл выражения очевиден — охранник, мол, на вышке своей, как и всякий охранник, вертится. Я согласился. Но я предположил — охранник, быть может, к тому же кричит зекам: не вертухайсь! — то есть не вертись и стой ровно, иди ровно, дыши ровно, не оглядывайся. И уже исходя из частного (поминутного?) окрика, словцо к надзирающему прилепилось навечно. Лера вдруг с пылом сказала, что у нее мысль и что, может быть, вертух — это карабин, удобный в руках в близкой стрельбе, короткий карабин, легко поворачивающийся в его руках (вертящийся), которым охранник вооружен! да, да, это фетишизирование предмета, фетиш оружия, культ выстрела!.. — Мысль была как мысль, тоже умозрительная, домашняя, но Лера уже почему-то грозно на ней настаивала, не дай бог возразить, губы ее задрожали, она побледнела. А я, конечно, уже строил свою модель: мол, там, на вышке, был вертящийся прожектор, освещавший туда-сюда колючую проволоку...
— Ну ты! — Лера вдруг окончательно взорвалась. — Ты опять со своими прожекторами, умник несчастный. Ты еще про теорему скажи — мол, преломление света!
— Но ты не лучше со своим культом выстрела, Василий твой тоже не все знает о тюрьмах...
Тут она побелела:
— Как ты можешь? он не ты — он несколько лет спал на нарах!
— Ну и что?
— Ты!.. Ты!.. Убирайся!
Она задыхалась.
— Лера, — я спохватился. — Лера. Прости...
— Убирайся. Уезжай! Видеть тебя не хочу!
Весь день я пытался вернуть ее расположение, но Лера только мрачно качала головой: нет.
Я каялся, просил прощения. «Лера, так получилось, Лера, язык — враг мой. Прости...» — я оправдывался, напоминал о том, как долго и как хорошо мы дружили — ведь полтора года, почти два года, я ее любил, когда мы сидели рядом на лекциях и бродили по аллее молоденьких тополей, и там никого не было, только птицы! Голос мой дрожал.
Лера была непреклонна:
— Ладно, ладно. Я не сержусь... Но уезжай.
(Барак, и латунный рукомойник, и гору Безымянку, и двух милиционеров, играющих в домино на теневой стороне, и кусты шиповника — все надо было оставить. И после долго еще ощущать эту близкую слитность. И получал как чужое, и оставлял как свое.) Лера повторяла прямо и грубо:
— Когда же ты отвалишь?.. Уезжай. Надоел уже.
И еще:
— Я хочу здесь жить и сострадать Василию. Хочу, чтобы с ним была только я — понимаешь?
А я не понимал.
В таком вот состоянии болезненной друг от друга отчужденности мы поднимались на пригорок, в ту минуту, я кажется, ее попрекал, а Лера смотрела на небо, широкое, синее, долго смотрела, а потом сказала, ну что ты опять и опять ноешь? — ну, ладно, идем, идем... — и там же, на чудесной небольшой полянке, под молодой хвойной порослью с одной стороны и кустом шиповника — с другой я в десять минут получил то, чего так влюбленно и так пылко два года ждал (да полно — этого ли?) и на что потратил столько молодых сил, мыслей, нервов и бесконечное число слов. Потом мы опять шли по пригорку. Лера сказала:
— Ну?.. Теперь-то все в порядке?.. Теперь — проваливай.
Она невероятно скоро усвоила их речь. Более того, она стала много грубее Василия.
А я не понимал. И опять жил день за днем. Но что-то во мне все-таки перегибалось то так, то этак, и вот совсем тихо сломалось, как мягкая проволока, и я как-то вдруг сказал: «Уезжаю», — и стал собираться. Они проводили меня спокойно, по-доброму, словно бы я их попросил. Сначала мы ехали на грузовике. Затем Лера несла мой нетяжелый спортивный чемоданчик, а мы с Василием пожали друг другу руки, и Василий нес несколько бутылок самодельной бражки мне в путь-дорогу — я шел меж ними налегке, сам по себе.
Поезд тронулся. Я стоял у окна. Я уезжал, а за окном на плохоньком перроне оставалось сдержанное, прекрасное лицо Леры и машущий рукой, подобревший Василий со своим грузовиком, и со своими нарами, и со своими ребрами, не обрастающими никак мясом. Здесь оставалась земля, пригорок с шиповником и бараки, и речка Хоня, полная водой.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.