Валерий Мухарьямов - Трудное счастье Борьки Финкильштейна Страница 2
Валерий Мухарьямов - Трудное счастье Борьки Финкильштейна читать онлайн бесплатно
Что уж придавало ему в этот момент смелости, одному Богу известно, но он с такой молодецкой удалью начинал наседать на противника, как будто сам Моше Даян стоял за его спиной, размахивая сионистской дубиной.
Чаще всего, в знак примирения, ему со смехом наливали водки или пива, но иногда, видимо в пику реакционным силам Израиля, он получал несколько тычков в ребра, после чего, удовлетворенный, отправлялся домой.
Еврейская часть населения барака презирала Борькиного отца, видя в его пьянстве причину не только ужасающей “небогатости” Финкильштейнов, но и всех бед еврейского народа с ветхозаветных времен.
Что касается матери, Цецилии Марковны, то эта добрая женщина, постоянно болея всеми известными врачам местной поликлиники болезнями, почти не вставала с постели. Она настолько любила Борьку, что, глядя, как он стирает в большой алюминиевой кастрюле оконную занавеску, снятую с мутного окна по случаю грядущего праздника Первомая, умилялась до сердечных колик и обмороков. Давно смирившись с неудачей своей собственной жизни, Цецилия Марковна с надеждой смотрела на рослого, не по-еврейски широкоплечего красавца-сына с влажными как у отца ноздрями тяжелого угреватого носа и верила в его счастливую звезду.
Ленин, тот, что жил напротив уборной, никогда не кичился своим близким знакомством с высокопоставленными пациентами вверенного ему буйного отделения и, сохраняя добрососедские отношения со всеми жителями Еврейского барака, иногда заходил к Финкильштейнам, чтобы осмотреть мать. Он мерил ей давление, щупал пульс и долго, прижимаясь к спине чутким монгольским ухом, слушал биение больного сердца. Закончив осмотр, он удрученно перечислял мудреные названия необходимых матери новейших лекарств и, выйдя с Борькой в коридор, неизменно повторял: “Покой, только покой — никаких волнений. Вот то единственное лекарство, которое вы ей можете дать”. Увы, это было правдой.
Еще в третьем классе знакомый не понаслышке только с двумя профессиями — гардеробщика и врача — Борька после некоторых колебаний, жалея мать, окончательно решил стать доктором, твердо веря, что, выучившись, сможет поставить ее на ноги.
Друзей у Борьки не было, если не считать малолетнего Петюню, случайного сына разбитной и смешливой Аньки. Иногда, вглядываясь в его лицо с коротким приплюснутым носом и близко посажеными глазами, в которых непрерывно прыгали бесовские огоньки, Анька непритворно терялась в догадках: “Господи, а в кого он может быть?”.
В характере Петюни опасно сочетались два свойства: шкодливость и необыкновенная изобретательность. Его выходки порой были настолько остроумны, что Анька, чиня над сыном справедливую расправу, едва оправдывала фальшивыми всхлипами льющиеся у нее от смеха слезы. Разложив свое чадо на фамильном сундуке, она порола его бельевой веревкой, разбрасывая по комнате деревянные прищепки.
— Ох, не вовремя я тебя зачала! Ох, поспешила дура! — причитала она.
Следует пояснить, что Петюня родился накануне отмены запрета на аборты.
Рожала его Анька без мужниной поддержки, поскольку за два года до этого ее Степан, пытавшийся по пьяному делу ограбить здешнюю пожарную часть, уже работал где-то на одной из комсомольских строек Крайнего Севера.
На суде, в своем последнем слове он был краток и убедителен. Повернувшись к сидевшей в первом ряду заплаканной жене, Степан с несвойственным ему надрывом сказал:
— Жди меня, Нюр. Продашь мой шевиотовый костюм, — убью!
Суд не принял во внимание черепно-мозговую травму, полученную им при строительстве Московского метрополитена, и дал срок на всю катушку.
Ждала ли его Анька, Бог ее знает, но то, что присыпанный нафталином костюм до сих пор висел в ее шкафу, это точно.
А плохо знавший хронологию событий Петюня, мстя за героя-метростроевца, чью фамилию он носил, находился в перманентном состоянии войны с недавно вселившимся в Еврейский барак участковым уполномоченным Соловейко. По слухам, Соловейко принимал участие в задержании Степана и даже выбил из рук отчаянно сопротивлявшегося преступника декоративный пожарный топорик, украденный им с Доски почета прославленной части.
Не секрет, что в этом противостоянии все дружно поддерживали Петюню. Участкового не любили, и было за что. Соловейко, например, имел дурную привычку надолго занимать по утрам уборную, что выбивало весь первый этаж из сложившегося за долгие годы привычного жизненного ритма. В такие минуты напряженные жильцы собирались в Ленинском углу и, словно зрители в ожидании открытия занавеса, принужденно вели негромкие разговоры. Первой не выдерживала Роза Яковлевна, занимавшая очередь для своего мужа, барабанщика симфонического оркестра. Она подходила к двери уборной и, приникнув зачем-то к ней ухом, раздраженно стучала по тонкой фанере.
— Послушайте, — говорила она, пытаясь голосом донести до затворника всю важность сообщаемой информации, — мой Георгий Дмитриевич торопится на репетицию. Поймите, ему нельзя опаздывать.
Соловейко затаивался. И тогда она пускала в ход последний аргумент. Наклонясь к дверной щели, Роза Яковлевна заговорщицки шептала:
— Товарищ Соловейко, вы же партийный.
И когда, наконец, участковый, широко распахнув дверь, появлялся на авансцене, она радостно кричала в глубину коридора:
— Георгий Дмитриевич, вы слышите? Сейчас идет бабушка Смирнова, а потом уже вы.
— Да, да, — раздавалось в ответ. — Спасибо, Розочка. Иду!
И все знали, что в этот момент Георгий Дмитриевич, отложив в сторону партитуру какого-нибудь Дебюсси или Равеля, сбрасывает с себя шелковый халат, готовясь к долгожданному выходу.
Борька тоже не любил участкового. Не любил уже за то, что слова “еврей” и “жид” тот искренне считал синонимами и в разговоре отдавал предпочтение второму, боясь, что слово “еврей” — это все-таки полуматерное слово.
Два раза в месяц, восьмого и двадцать третьего числа, Соловейко приходил домой навеселе. Имея два боевых ордена и медаль “За отвагу на пожаре”, он панически боялся своей худосочной сварливой жены Серафимы и, если позволяла погода, в эти дни покорно ночевал в сарае.
Однажды, видимо, превысив разумный предел выпитого, участковый улегся спать, оставив на улице свои милицейские сапоги, чем и не преминул воспользоваться сообразительный Петюня. Стащив у матери шматок нутряного сала, он жирно вымазал им голенища соловейковских сапог.
К утру перед дверью сарая стояли лишь обгрызенные крысами жалкие опорки.
Следует отдать должное сыщицкому чутью участкового: уже вечером Петюня лежал животом на сундуке и с каждым ударом бельевой веревки все больше убеждался в правоте матери о несвоевременности своего зачатия.
Правда, через день, зайдя к Финкильштейнам, он сел на кровать к Цецилии Марковне и после вежливого вопроса о ее здоровье, прозвучавшего как “Что, теть Циль, жива еще?”, обратился к Борьке с предложением сделать из сухой марганцовки и куска припасенного им карбида бомбу для Соловейко. Цецилия Марковна закатила глаза.
Война вступала в новую фазу.
Во время зимних каникул умер Борькин отец. Умер тихо и сразу, стараясь доставить семье как можно меньше хлопот. Прежде чем навсегда закрыть свои виноватые глаза, он, почему-то подмигнув, коротко выдохнул: “Учись, сынок”.
И было непонятно, то ли он конкретизировал завет основателя государства, то ли призывал Борьку воспользоваться его, отцовским, опытом жизни.
Деньги на похороны собирала Маркариха. Она ходила по бараку с тонкой заранее разграфленной ученической тетрадкой, куда аккуратно вносила номер комнаты, фамилию и жертвуемую сумму, после чего в соответствующей графе ставила галочку и давала расписаться. Женщины вздыхали и обязательно вспоминали о том, что покойный за всю свою жизнь не сделал никому ничего плохого. Бабушка Смирнова, отдав три рубля, подвела итог: “Хороший был человек, даром что иудейской нации”.
Врачи с трудом удержали Цецилию Марковну на этом свете, но с некоторых пор к ней стала являться по ночам жидкая тень отца Финкильштейна с восторженными рассказами о прелестях загробной жизни, удивительно напоминавшими письма двоюродной тетки Розы Яковлевны из Израиля.
И только к весне, когда закапало с крыш и над окном набухли и потемнели промокшие обои, он исчез навсегда, унеся с собой назойливый запах одеколона “В полет” и, как подозревала Цецилия Марковна, свою одежную щетку, так и не найденную ею в кармане синего халата.
В школе Борька был самым старшим среди учеников — в начале весны ему исполнилось восемнадцать. Дело в том, что в первый класс он пошел на год позже своих сверстников — не было денег, чтобы купить обязательную ученическую форму.
Учеба давалась ему легко и не вызывала интереса. И хотя все учителя были им довольны, в их памяти он не выделялся ничем, кроме, разве что, своего роста.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.