Венедикт Ерофеев - Москва — Петушки Страница 2
Венедикт Ерофеев - Москва — Петушки читать онлайн бесплатно
Могут найтись такие, которым и не читавши Ерофеева почему-либо заранее любопытно, имеется ли «на самом деле» противоирония, или же автор данного предисловия ее более или менее выдумал для облегчения себе жизни. Выдумал не выдумал, однако ж имеется: и то «сложное чувство», которое непременно останется у вас после прочтения поэмы, есть неразложимый компонент противоиронии, изобретения сугубо российского, спрофанированного на Западе ихними абсурдистами. Оно, это чувство, должно оставаться у вас и после чтения Щедрина, а если не остается, то либо вы Щедрина не читали, либо не прочли. Ладно уж, будем секретничать вместе: это она самая, бывшая российская ирония, перекошенная на всероссийский, так сказать, абсурд, а лучше сказать — порядок. Перекосившись, она начисто лишается гражданского пафоса и правоверного обличительства. Впрочем, нет, не начисто: она сохраняет то и другое, но попробуйте представить Ерофеева обличителем — и сами увидите, что у вас получится. Ничего у вас не получится, кроме все того же странного безобразия — и придется вам, вместе с критиком С. Чуприниным, вышепроцитированным автором предисловия к трезво-культурной публикации «Москвы — Петушков», объявлять поэму «исповедью российского алкоголика».
Нн-да-а-а… Тут не знаешь, что и сказать, вспоминаючи свифтовскую мрачную шуточку: «Уж если кто и под этим гнетом с ума не сошел — тот и впрямь сумасшедший». Словом, пленительно. А пленительнее всего, по-моему, то, что «алкоголик» — подобно государству или водке, других примеров на ум что-то не приходит — может быть «российским». Видимо, это надо понимать так, что алкоголик — государственное звание, а алкоголизм — российское призвание; тут, казалось бы, предисловщик-Чупринин совпадает с повествователем-Ерофеевым, но боюсь, что невольно: С. Чупринин, в отличие от В. Ерофеева, этого почти наверняка в виду не имел. Он — по должности соболезнователь, это есть у нас такая литературно-критическая должность.
Как ни крути, а придется немножко разобраться с тем, что у нас понемножечку происходит. С тем, что можно бы назвать — оживляж. А оживляж такой, что скоро, пожалуй, и не протолкнешься, почти как на небесах русского философа-библиотекаря Н. Ф. Федорова. Начался он опять-таки в XIX веке, разночинными стараниями: тут на пару поработали попович Добролюбов и дворянин Писарев, призывая персонажей русской литературы на товарищеский суд. Те как бы восстают из словесного праха, начиная, должно быть, с Евгения Онегина, являются по критической повестке и объясняют, как это они так оплошали. Они бы еще ладно, много ли их там — Онегин-Печорин-Обломов да Луч Света в Темном Царстве, — но запуганная критикой художественная словесность принялась «отображать» действительность, множить и персонажить ее, и к началу XX столетия оживленные критикой (как правило — неправильно оживленные) гомункулы-персонажи стояли послушными толпами, как на картинах Ильи Глазунова.
И — сколько их? куда их гонят? что так жалобно поют? В том смысле, что очень многовато прибавилось их в нашем веке, что уж куда их гонят, туда и гонят, неуместно здесь пушкинское любопытство; а поют — ну, оттого так жалобно и поют, что петь им весело не с чего и незачем, а жалобно сам Бог велел, да на Руси иначе и не поют. «От ямщика до первого поэта…» Если сам знаешь, зачем спрашиваешь?
И развелось их — ой-ой-ой, и такие, и сякие, и в особенности иссиня-красные, а последним из них признается в неправильном алкоголизме не кто иной как Венедикт Ерофеев. А ну-ка, Ерофеев, шаг вперед, два шага назад! Да нет, ладно, стой на своем месте, только не строй из себя в строю, понял? Алкоголизму твоему мы сочувствуем, а в остальном… ах, бедный ты, бедный!
То есть просто оторопь берет: какой это, право, несчастный Ерофеев и что это за бедственная Русь: «Моску-сюр-ле-водка»! (Так для вящей трогательности: Москва, мол, стоит на водке, — перевели заглавие поэмы на французский). Ужас, как много пьют в России! Не чересчур ли много? Вот и Веничка, бедняга… Исповедуйся, алкоголик, а мы тебя в нынешнем просветлении, глядишь, и поймем! Ага, не ожидал!
А исповедоваться надо на лютеранский манер, каяться в своих грехах публично, в науку общественности. В этом одном, пожалуй что, и правы все те, кто усматривает сходство между «Москвой — Петушками» и «Гаргантюэлем-Пантагрюэлем». Только сходство-то это — не вразлет ли? Если, скажем, считать, что раблезианцы гордятся каждой выпитой бочкой, а Веничка Ерофеев исповедуется во всякой стограммулечке? А если Веничка, предположим, ею тоже гордится, то как тогда? Ведь «исповедь» его прямо-таки на граммы подсчитана! И ежели он, что ни грамм, то кается (что за исповедь без покаяния?), то не пришлось бы ему, по слову митрополита Московского Филарета, посоветовать: смирите в себе, сударь, гордыню смирения!
Стоп, стоп! Какое там смирение? Там, наоборот, псалмопевческое вопрошание: «что бы мне еще выпить во славу Твою?» А если вспомнить, что во славу Его выпито? — тут обрушится всякое благочестивое построение типа «узнайте же, жестокосердые, что и алкоголики чувствовать умеют!» И карамзинский, навязанный подтекст тоже — исчезнет.
Нет, не надо ни оживлять ерофеевских персонажей (это в другом смысле можно), ни сострадательно принижать автора. Разливанное море спиртных напитков читателя не захлестнет: не тонет же он, читатель, в винном, чтоб не сказать — винодельческом изобилии у Рабле! Или — тонет? Предъявите утопленников. От Рабле еще никто не утонул.
Не хотелось бы объяснять то, что само собой должно быть ясно: что рассчитанный чуть не до миллиграмма сюжет не есть возникновение мученической главы писателя из разливанного моря; что не нужно понимать и принимать буквально написанное и предложенное (так, не советую все-таки изготовлять коктейли по нижепредложенным ерофеевским рецептам: не то что не получится, а просто невзначай Богу душу отдадите — готовы ли вы к этому?); и наконец — что сострадальческое оживление ерофеевских персонажей грозит бедствиями непредвиденными и неисчислимыми. Сами не знаем, кого оживляем — это, между прочим, относится и к Н. Ф. Федорову, собравшемуся оживлять род человеческий и забывшему, что к нему — по его же логике — относятся и литературные персонажи… Пустяки дела!
Главное — не то, что трудно писать («Здравствуй, брат, писать трудно», — как нельзя более правильно приветствовали друг друга Серапионовы братья) — нет, главное, трудно разговаривать с читателем поэмы, который еще ее не прочел, ну то есть навязывать ему разговор непонятно о чем. Я пробую говорить предварительно, почти не касаючись текста, в порядке, что ли, рекламы: есть ведь и такой способ предварительного разговора. И снова: с кем? А это уж с кем придется.
Итак, земную жизнь пройдя до половины, а кто и на девять десятых, сами того не зная (знают, кому надо) — мы заблудились в сказочном лесу; что правда, то правда. Бог правду видит, да не скоро скажет. Это, так сказать, предварительный сюжет; ну что ж, если нужно спецопределение, то и за ним не постоим, чай, не за водкой.
Вот оно, воспроизведение образа жизни, с его под- и надтекстами, во всей его мистической полноте. Воспроизведение образа жизни в его историческом, тире бытовом измерении, от которого мы никуда не денемся и не деваемся. Полноте и красоте. Отрекаться от него не приходится — какой есть, такой есть, и не разоблачение, вовсе не разоблачение, а принятие его определяет и объясняет пафос ерофеевской поэмы (сами увидите, что так оно и есть).
Один маленький момент: дантевский, так сказать, — цифры, танцующие и переменчивые цифры, как бы числа, окружают читателя от начала поэмы кривляющимся хороводом; и опять-таки — сколько их? куда их гонят? Не надо пугаться: они выстроятся, они постепенно становятся обязательным сопровождением путешествия.
Да, вот не прошло и четверти века, а Россия (СССР) уже читает путешествие из Москвы в Петушки. Злосчастное путешествие, ибо в неописуемые, присноблаженные Петушки, как уже говорилось, ха-ха, никто не попадет, ни мещанин Минин, ни князь Пожарский, ни люмпен-интеллигент Веничка Ерофеев, почем зря растрачивающий свое бутыльчатое снаряжение. Все они — и читатели, разумеется, в их числе — окажутся в «неизвестном подъезде», лицом к лицу с бредовой, и тем более реальной, изуверской жестокостью, и все мы задумчиво повторяем вслед за невинно убиенным Веничкой Ерофеевым: «…с тех пор я не приходил в сознание, и никогда не приду».
Постскриптум. Не хотелось бы утверждать, что постоянный подтекст истории русской литературы — противодействие пошлости: любой, любой, и православно-самодержавпо-народной, и оголтело-самозванчески-демократической — но увы, от этого подтекста никуда не денешься. Никуда от него не девается и Венедикт Ерофеев — он лишь воздвигает против нее ненадежную преграду юмора. Пошлость всесильна, она настигнет, загадит, убьет, у нее есть свои наемные мстители, загадочные и мрачные, как в конце поэмы — они, как в «1984» Оруэлла, всех победили и побеждать будут.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.