Николай Шмелёв - Пашков дом Страница 21
Николай Шмелёв - Пашков дом читать онлайн бесплатно
Нет, но макушка всё-таки была… Была макушка… Похоже, что те несколько дней, которые он тогда, когда ему было сорок два, провёл зимой под Тарусой, в доме отдыха на высоком, заросшем соснами берегу Оки, напротив Поленова, — это и была та отметина, после которой уже ничего не было в его жизни вверх, а всё было только вниз… Конечно, не кубарем, конечно, медленно, постепенно, но всё-таки вниз и только вниз…
Ему поручили тогда руководить зимней школой-семинаром китаистов: факультет снял на две недели маленький дом отдыха с сауной, кинозалом и собственной лыжной базой, разослал приглашения по всей стране, народу приехало не много, но и не мало — человек восемьдесят, половина из них аспиранты и студенты-дипломники, лекции читали ведущие в этой области специалисты, программа семинара была достаточно свободной — говори, что знаешь, а если нечего сказать — тоже не беда, сиди и слушай других… Работали не надрываясь, фактически только первую половину дня, потом, после обеда, все разбредались, кто куда хотел: кто на Оку или в лес, на лыжах, кто в Тарусу — поклониться святым местам, кто в сауну или просто спать, а кто и по номерам — разговаривать, бренчать на гитаре, выпивать, ухаживать за девушками…
По вечерам же, после кино, собирались обычно у него — в так называемом штабном номере, где в большой комнате стоял рояль и где, отодвинув к стене длинный полированный стол, можно было даже и танцевать. Никто в таких случаях специально не приглашался, но никому и не возбранялось приходить, дверь была открыта для всех, и получалось так, что чуть не каждый вечер к нему в номер набивалось человек пятнадцать, а то и двадцать — преподаватели, аспиранты, студенты и студентки, с бутылками, с конфетами, с магнитофоном, народ всё больше молодой, весёлый, бесцеремонный, в радостном возбуждении, в готовности жить дальше, шуметь, спорить, смеяться — и танцевать, танцевать хоть до утра, лишь бы их отсюда никто не выгонял. А он и не выгонял — наоборот, шумел так же, как и они, веселился, был умён, лёгок, остроумен — откуда только всё взялось? — танцевал, произносил речи, ухаживал и за своими, и за чужими студентками, и ухаживал, честное слово, весьма небезуспешно; во всяком случае, стоило ему только присесть в угол на диван, покурить, передохнуть немного, как сейчас же рядом образовывалось какое-нибудь существо с большими глазами, и эти глаза восхищённо смотрели на него, а потом мягкая, но настойчивая рука деликатно отнимала у него сигарету, тушила и опять тащила его на середину комнаты, где в полутьме, обнявшись, под приглушённые звуки рояля или магнитофона всё время топталось несколько пар.
А эта девочка была даже и не с их факультета, нет — уж здесь-то его служебное положение было действительно ни при чём… Откуда она была? С экономического? Кажется, да… Или с экономического, или с географического… Чёрт, уже и не вспомнишь, откуда… А жаль… Нет, ничего не поделаешь, забыл — значит, забыл… Как её звали? Лина… Да, Лина… «Мы на лодочке катались, золотистой, золотой… Не гребли, а целовались — эх, не качай, брат, головой…» А, проклятая песня… До сих пор звучит в ушах… И всегда с тех пор если тоска — она… Обязательно она… Почему она, почему не другая?.. Почему, почему… Кто ж её знает, почему… Привязалась — вот и всё, что ж тут думать, почему… Может быть, и просто потому, что пела тогда её эта эмигрантка на магнитофоне очень уж хорошо, у нас так не поют — стесняются, сдерживают себя…
Это была худенькая девочка лет двадцати двух с глубоким, внимательным взглядом, тихой улыбкой и неправильными, но сразу привлекавшими внимание чертами лица: кто бы сказал — дурнушка, а кто — великой красоты женщина, у кого какие на такие вещи глаза… Последние два-три вечера он танцевал преимущественно с ней, и сидели они по большей части рядом, и поговорить им за это время удалось не раз, хорошо поговорить — про неё, про него, про жизнь вообще… И эта гибкая, податливая фигурка… И этот взгляд: прямо в глаза — не отрываясь, не боясь, не замечая больше ничего вокруг, кроме него…
В тот особенно памятный ему вечер он, конечно, устал. Устал от шума, от гвалта, от всего этого дыма столбом… Помнится, время тогда было уже за полночь, веселье было ещё в полном разгаре, и он, почувствовав вдруг себя нехорошо, был уверен, что никто в этом дыму не заметит, если он спрячется на несколько минут у себя в спальне, полежит немного — надо всё-таки и меру знать, не семнадцать же, в самом-то деле, лет… Дверь из спальни выходила в большую комнату, он плотно прикрыл её, чтобы ослабить шум, потом вытянулся в рост на кровати, зачем-то зажёг ночник у изголовья, закрыл глаза… Но через минуту-другую дверь скрипнула, кто-то мягко вошёл в спальню, сел рядом с ним на постели, взял его за руку в две свои маленькие холодные ладошки, притянул её к себе… Он открыл глаза: конечно же, это была она… Долго она сидела так рядом с ним, смотрела на него, не спрашивая его ни о чём, очень долго — может быть, час, а может быть, и больше… Так и промолчали они тогда всё это время, глядя друг на друга… Может, и к лучшему, что промолчали, — наверное, и не нужно было тогда ничего говорить…
Постепенно голоса в большой комнате начали стихать. Потом вдруг, без стука, дверь распахнулась, и в спальню решительно, как к себе домой, вошёл рослый плечистый парень, кажется, близкий её приятель — по крайней мере, на семинаре он всегда сидел рядом с ней.
— Хватит, Лина. Пора…
Он подошёл и положил ей руку на плечо, но она, досадливо дёрнувшись всем телом, сейчас же сбросила её. Это, однако, не смутило его, он опять положил ей руку на плечо, но уже тяжелее, и чуть придавил его:
— Я серьёзно говорю, Лина, хватит. Пошли…
И вот тут-то он и увидел этот взгляд — прямой, печальный, долгий… «Что же ты? — говорил этот взгляд. — Неужели ты ничего не понимаешь? Да прогони ты к чёрту этого амбала, прогони всех этих дураков, оставь меня у себя, запри все двери… Ты мне нужен, ты! И мне плевать, что будет потом… Ну, шевельнись же, ну, скажи хоть слово!»
— Спокойной ночи, ребятки… До завтра… Наверное, уже действительно пора…
«Мы на лодочке катались, золотистой, золотой…». Утром он не пошёл на заседание. Всё налажено, докладчики известны, обойдутся без него. Мало ли какие у него дела… Вдоль Оки, по левому её берегу шла протоптанная дорожка, то уводившая в чащу леса, то выныривавшая на открытые места, на самый край откоса, нависавшего над рекой. Было солнечно, пусто, безветренно, пощипывал мороз, крепкий мороз — шарф и спущенные вниз уши его ушанки сразу покрылись толстым слоем инея вперемешку с кусочками льда. Внизу белела река, сосны стояли молча, не шелохнувшись, под ногами скрипел снег, и оттого, что только этот скрип и был слышен вокруг, тишина леса казалась такой, какой она, наверное, и была в первый день творения — как будто никогда здесь и не было никого до него и никогда не будет вовек… Один… Да, один… Но есть ведь и такое лечение — лечение одиночеством… Да и кто, и в чём тебе может сейчас помочь? Это всё, брат, твои проблемы, и сам ты с ними и борись… Ах ты, господи, но какая же всё-таки тоска… Какая тоска… «Мы на лодочке катались, золотистой, золотой…» Почему он, слюнтяй, тряпка, так и не сказал ей ничего? Почему? Ведь это же было его, не чужое! Да-да, думайте что хотите, говорите какие угодно слова, но его это было! Его! И не этого амбала — его ждала эта девочка! Может быть, всю свою коротенькую жизнь ждала. И больше уж не дождётся никогда… Разница в возрасте? Ну и что же, что разница? Ну и пусть разница! Всё равно это всё было ещё вверх, не вниз. И для неё вверх, и для него… Да-да! И для неё тоже вверх — не только для него! Она-то сразу это поняла… А может быть, это и было оно — то единственное, последнее, что ему ещё оставляла в запасе жизнь? И больше уж у неё для него нет и не будет ничего? Может быть, Александр Иваныч… Всё может быть… Может быть, и не будет уже больше ничего… Ах ты, господи, но какая же тоска… Какая тоска… А снег скрипит, скрипит… И сосны молчат… И куда ни кинь взглядом — никого, только снег, только сосны. Пустота…
Помнится, он тогда впервые в своей жизни обнаружил, что на морозе слёзы, оказывается, имеют свойство замерзать уже прямо на ресницах или по самой кромке нижних и верхних век, и если вовремя не оттереть их рукой, то ресницы и веки смерзаются, и их потом очень трудно друг от друга отодрать… А не отодрать нельзя — иначе ничего не видно перед собой и не знаешь, куда идёшь… Заживёт? Конечно, заживёт… Всё заживёт, всё забудется… Только вот что останется? А ведь это ещё не конец. Нет, далеко ещё не конец. И ему ещё жить и жить…
На следующее утро, погрузившись в два автобуса, семинар уехал. Он не поехал со всеми, сославшись на необходимость закончить кое-какие дела с дирекцией дома отдыха. А вечером, один, он сидел в полупустом вагоне электрички Серпухов—Москва и, продышав в замёрзшем стекле дырочку, смотрел в окно. Опять, как когда-то, двадцать с лишним лет назад, мимо бежали луна, темь, снега, проносились встречные электрички, мелькали и исчезали станционные платформы, пакгаузы, одинокие фонари, будки на переездах, столбы, рельсы, провода… И так же, как и тогда, кто-то дремал, примостившись в уголке на лавке, кто-то тихо, вполголоса разговаривал с соседом, посреди вагона, положив на колени чемодан, компания молодых, приблатнённого вида парней резалась в карты, тускло светили лампочки в потолке, на крючках у окон висели сумки, глухо стукали, съезжаясь и разъезжаясь, раздвижные двери впереди и за спиной… Потом было метро, свет, блеск, оживлённая, сразу затолкавшая, затискавшая его московская толпа, и ничего здесь не изменилось без него, и, как это ни печально, никто здесь, оказывается, даже и не заметил, что его не было в городе целых двенадцать дней…
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.